Выбрать главу

Сэлинджер, кстати говоря, повлиял на Довлатова сильнее и тоньше других. Особенно — рассказ «Дорогой Эсме с любовью и всякой мерзостью». Дело не только в сходстве ситуаций — армия, зверское окружение, интеллигентный солдат, понять драму которого нам помогает его случайная встреча с военными сиротами. Для Довлатова важнее всего была изощренная огласовка ситуации.

В рассказе про Эсме почти никто не говорит своим голосом. Даже десятилетняя Эсме пользуется подслушанными клише: «Я вырабатываю в себе чуткость. Моя тетя говорит, что я страшно холодная натура». Только в контрасте с ней, уже овладевшей взрослым наречием, мы слышим голос подлинной натуры человека. У Сэлинджера этому человеку редко бывает больше пяти лет. Ровно столько, сколько брату Эсме, который согласен говорить лишь о том, что его по-настоящему волнует. Например — «почему в кино люди целуются боком?»

Однажды в Гонконге мне подали морскую тварь, похожую на вошь под микроскопом. Когда ее опустили в кипяток, она стала совершенно прозрачной, что не испортило невидимого обеда.

В литературе подобный фокус происходит тогда, когда писатель использует слова вопреки их назначению. Не для того, чтобы рассказать историю, а для того, чтобы скрыть ее под слоями ничего не значащих реплик. Снимая их один за другим, читатель обнаруживает укутанную чужими словами насыщенную пустоту.

Как Сэлинджер, Довлатов страдал от бесполезности единственно доступного писателю материала: «Слово перевернуто вверх ногами. Из него высыпалось содержимое. Вернее, содержимого не оказалось. Слова громоздились неосязаемые, как тень от пустой бутылки». Но из того же Сэлинджера Сергей вынес уважение к словам, просвечивающим, как акварельные краски. Они помогали Довлатову вслушиваться в голос героя, который протыкает словесную вату, как спрятанная в ней иголка: «Капитан протянул ему сигареты в знак того, что разговор будет неофициальный. Он сказал: „Приближается Новый год. К сожалению, это неизбежно“».

3

В прозе Довлатова лучше всего слышен голос, который пробивается сквозь помехи. Неудивительно, что Сергей оказался на «Свободе». Тем более что там неплохо платили.

Работу на радио Сергей упорно считал халтурой и в «Филиале» изобразил нашу редакцию скопищем монстров. Как всегда у Довлатова, это верно только отчасти. Впрочем, Сергей устроился на радио сразу, как приехал, и видел там больше нашего. Я тоже успел застать немало странностей, которые на много лет отвадили меня от «Свободы». Тем более что ее в России, в отличие от Биби-си, не уважали, считая за свою.

Справедливости ради следует сказать, что именно по «Свободе» я услышал то, что усложнило и украсило мою жизнь. Как-то на пляже, включив «Спидолу», я услышал голос, говоривший о литературе то, что я с тех пор сам мечтаю сказать. По радио читали «Прогулки с Пушкиным».

Синявский, однако, жил в Париже. В ньюйоркской же редакции делами заправляли эмигранты Второй волны. Понять их было еще труднее, чем стариков из «Нового русского слова». Война сделала их прошлое совсем запутанным.

У Юрасова оно было бесспорно героическим. Книга, в которой он описал свою бурную судьбу, стала бестселлером. Очевидцы рассказывали, что, попав из немецких лагерей к американцам, Юрасов сводил с ума медсестер. Затем, уже на «Свободе», он по-крупному играл на скачках. Когда началась перестройка, Юрасов интересовался в посольстве, отменен ли смертный приговор, который ему заочно вынесли в Москве. На нас этот могучий старик с взлохмаченными бровями смотрел свысока — как купец Калашников.

Тихий Адамович, служивший в минской газете при немцах, о прошлом предпочитал молчать. За ним охотилась Лига защиты евреев. В безопасности Адамович себя чувствовал только на радио, где и проводил все дни за столом, уставленным баночками с детским питанием. Ему уже перевалило за девяносто, и бесцеремонные одалживали у него деньги.

Самым загадочным персонажем на «Свободе» был Рюрик Дудин. Войну он провел в Германии, где изучал философию у Хайдеггера. Познакомившись с ним на редакционной вечеринке, я старательно заговорил об экзистенциальной тревоге и горизонте бытия. Дудин меня не слушал — он демонстрировал присутствующим кинжал, без которого, по его словам, не выходил из дома. Опешив, я взялся за лезвие, но Дудин брезгливо отобрал оружие. «От потных рук на клинке остаются пятна, от крови, — добавил он веско, — никогда».