Каждая из десяти глав романа написана на языке, отражающем тот или иной уровень реальности, в рамках которой автор проводит испытание своей правды. Стилистический метампсихоз, перевоплощение идеи в разные языковые формы не меняет ее невыразимой словами сути. При этом Пелевин обращает всю книгу в коан — как написать роман о том, о чем написать вообще нельзя?
Судить, удалось ли ему разрешить этот парадокс, Пелевин предоставляет читателю. Себе же, автору, он отводит более скромную роль разрушителя иллюзий: «Боже мой, да разве это не то единственное, на что я всегда только и был способен — выстрелить в зеркальный шар этого фальшивого мира из авторучки?»
Сорокин: страшный сон
Сибирь, первая половина XXI века, строго засекреченная лаборатория. В ней работают филологи-биологи, говорящие на почти непонятной смеси русского и китайского языков (в помощь читателю прикладывается словарь). В подземных бункерах они проводят изуверский эксперимент — военные литературоведы выращивают клонов великих русских писателей. Воскрешенные садистской генетикой авторы пишут новые сочинения (образцы прилагаются). В процессе письма в их телах накапливается таинственная субстанция — голубое сало, за которым охотятся члены секретного ордена или братства…
Все эти события составляют только первую треть романа Владимира Сорокина «Голубое сало». От этой книги невозможно оторваться — даже когда хочется. А это, как всегда с его вещами, рано или поздно случается почти с каждым.
— Вы всегда пишете о дерьме? — спросила Сорокина девушка-интервьюер.
— Нет, — ответил писатель, — я всегда пишу о русской метафизике.
В сущности, так оно и есть. Отрасль знания, которая исследует то, что идет «за физикой», изучает исконную, фундаментальную, неподвижную реальность — ту, что не видно не вооруженным болью и талантом глазом. В этом темном царстве вечных форм опытный платоник Владимир Сорокин отыскивает национальный архетип. В этом ему помогает его гражданский темперамент, который постоянно ссорит его с властями.
Знаменитый эпатажем Сорокин — автор не для всех читателей. Тем удивительней, что их становится все больше. Сорокин постепенно приучил аудиторию считаться со своей небрезгливой поэтикой. Одни — ученые слависты всех стран и народов — читают его ради диссертации «Категорический императив Канта и фекальная проблематика Владимира Сорокина» (название подлинное). Другие — необремененные степенями — ищут в книге эмоциональные переживания, что вызывают американские горки: сладкий ужас у «бездны мрачной на краю». Третьи ревниво сравнивают успехи Сорокина с другими русскими бестселлерами — романами Пелевина.
Я не только сочувствую первым и вторым, но и разделяю азарт третьих. Мне тоже самым интересным в сегодняшней литературе кажется соперничество Пелевина с Сорокиным.
Однажды в Москве это заочное соревнование предстало перед моими глазами самым наглядным образом. В книжном магазине на Тверской плашмя лежали боевики. Вершину пирамиды делили два стоящих спиной к спине томика Пелевина и Сорокина. Они будто проросли сквозь отечественные лубки. Оправданность такой книготорговой метафоры в том, что оба писателя работают с популярными жанрами, используя их в качестве гумуса для своей прозы.
Как бы ужасны ни были гримасы свободного книжного рынка России, насаждаемая им массовая культура не может помешать по-настоящему талантливому писателю. Масскульт не губит искусство, напротив, он постоянно подпитывает его. Поэтому ведущими и наиболее популярными в России авторами стали те, кто сумел оседлать жанры поп-культуры, приспособив их поэтику к собственным целям. Так работал Борхес, превративший детектив в орудие метафизики. Так писал Набоков, скрестивший эротику с высокой иронией. Так писал Лем, сделавший из научной фантастики теологию. Так пишет Умберто Эко, переодевший семиотику в приключенческий роман. Так пишет, если это устаревшее слово еще подходит для гипертекстов, Милорад Павич, которому удалось соединить гносеологическую фантасмагорию с семейными сагами. Вот тот контекст, в котором следует рассматривать книги Пелевина и Сорокина.
Помимо общих тактических приемов, их сближают стратегические установки: во-первых, интегрировать советское прошлое в постсоветское настоящее, во-вторых, вернуть сюжетность в литературу и, в-третьих, создать адекватную этим задачам повествовательную ткань. Последнее важнее всего.
Литературная ткань обоих писателей сродни сну — она соткана из того же материала, что сновидение. Окутывая мягкой паутиной брутальный жанр боевика, она меняет его свойства. Простодушное правдоподобие вагонной прозы оборачивается сюрреалистической выразительностью и абсурдистской многозначительностью. Ставший сном боевик возвращается в литературу, умудрившись не растерять поклонников.