Выбрать главу

Я по-прежнему сидел на полу по-турецки среди своих игрушек, газета лежала у меня на коленях, а за мной синело окно, усеянное дождевыми капельками - теми же звездами, и, по сравнению со мной, тетя в кресле возвышалась как монумент.

- Что я тебе предсказывала? Если б ты читал побыстрей, то узнал бы, что в Сент-Этьене они шли по улицам двенадцать часов подряд.

Я посмотрел на улицу. Представил себе ряды рабочих в картузах, в темных комбинезонах, безостановочно шагающих под нашими окнами, конных жандармов, бритвы...

- Но здесь же нет забастовок...- прошептал я.

- Потому что нет заводов, кроме сыроваренного... Но погоди, если это революция, они и сюда явятся!

Клянусь, я почуял здесь игру. Тетя, конечно, куда больше моего боялась революции, но ей нравилось меня пугать. Ее бесила моя безмятежность, моя способность часами мечтать, и она нашла способ смутить мой душевный покой.

- Они всех убьют?

- Всех, кого смогут убить...

- И отца тоже?

- Его в первую очередь, он же торговец. Тогда я решил отомстить:

- А вас, тетя, они убьют?

Я входил во вкус игры. Тоже становился злобным.

И уж не знаю, как придумал:

- Воткнут вам штык в живот! Да, да, штык, вонзающийся в толстый, дряблый живот тети Валери, и все, что оттуда вывалится...

- Никакого уважения! - прорычала она, вырывая у меня газету.

Но я уже закусил удила. Тем хуже для нее!

- Вспорют и кишок напустят полную комнату...

- Сейчас же замолчи, грубиян!

- Потом напихают сена и кожу зашьют...

Я хохотал до слез, почти истерически. До икоты. Готов был придумать невесть что, говорить любые дерзости. И в то же время не осмеливался взглянуть на улицу. Мне представлялось, что там лошади, главное, лошади, и жандармы верхом, в касках, с саблями наголо, и черные бегущие фигурки, они увертываются, наклоняются и бритвами перерезают сухожилия лошадям...

- Хорошо же тебя воспитали родители...

Она замолчала, еще не остыв от гнева, уставив студенистые глаза на газету. Моя лихорадка улеглась, как опадает молоко, лишь проткнешь пенку. Когда я посмотрел на улицу, полицейский, поднявшись на цыпочки, заглядывал поверх матового стекла в кафе Костара. По отопительной трубе ко мне доносился мирный голос матушки.

- Всегда выгоднее брать первосортный товар, - заверяла она покупательницу. - За шитье платишь столько же, а износу не будет...

Она, видимо, отмеряла, проворно натягивая материю, метр за метром. Метр был врезан непосредственно в прилавок. Штуку разворачивали. Сухой лязг ножниц, когда делался надрез, и треск разрываемой ткани.

- Больше вам ничего не требуется? Может, фартучки для ваших малышей? Я только что получила очень недорогие и на все роста...

Но нет! Видимо, у покупательницы денег было в обрез. Для меня покупательницы навсегда останутся простоволосыми женщинами, чаще всего в черном, с наброшенным на плечи шерстяным платком, с цепляющимися за юбку ребятишками, которые шепчут:

- Да стой же смирно! Вот скажу отцу...

В руке кошелек. Взгляд суровый. - Почем?

- Двенадцать су за метр, ширина восемьдесят... Пока в уме производится подсчет, губы не перестают шевелиться.

- А подешевле не найдется?

Видел я и таких, которые, уходя, бормотали:

- Посоветуюсь с мужем...

Почему это напомнило мне мадам Рамбюр с ее покупками, исполненную достоинства, печальную и не смеющую отвечать на призывы рыночных торговок, бабушку Альбера? Может, она тоже считала в уме? Матушка говорила: ведь у них почти нет денег. Значит, они бедные. И, обходя подряд прилавки, она все время подсчитывала, выискивая, что бы такое купить подешевле и в то же время попитательнее для внука.

- Тебе надо хорошо питаться и окрепнуть! - повторяла матушка, если я отказывался от какого-нибудь блюда.- Не то захвораешь чахоткой.

А как же чахоточный Альбер?..

Я увидел мадам Рамбюр. Она сидела неподалеку от окна. Она была видна мне лишь до пояса, на коленях у нее лежала развернутая газета, тот же "Пти паризьен". Альбер рядом с ней пил что-то дымящееся, то ли кофе с молоком, то ли шоколад; и время от времени я видел, как шевелятся его губы, когда он разговаривал с бабушкой.

Я-то знал, почему не гуляю по четвергам, как другие мальчики.

"Если завел торговлю..."

Да еще матушка не желала, чтобы я играл с уличными мальчишками.

Ну, а Альбер почему не гуляет? Из-за чахотки? Знает ли он, что болен? Знает ли, что отец его сидел в тюрьме?

Тетя Валери, кряхтя, встала и, даже не взглянув на меня, спустилась вниз. Наступил ее час. Она шла в "одно местечко". Потом тетя уже не поднимется наверх и, к ужасу матушки, появится в лавке с такой миной, от которой покупателям впору разбежаться.

Раньше родители могли беседовать между собой о чем угодно, не боясь, что я их услышу. Хотя бы потому, что ложились позже. К тому же нас разделяла перегородка, и если до меня смутно доносились их голоса, слов я разобрать не мог.

Теперь это стало невозможно. После ужина тетя Валери оставалась внизу до последней минуты. И так как я спал теперь в спальне родителей, то слышал все, о чем они перешептывались.

- Сидит рядом с плитой, видит, что горит, и не подумает снять кастрюльку или позвать меня! - жаловалась матушка.- Ни за что на свете картофелинки не почистит...

И что бы сейчас ни утверждала матушка, я собственными ушами слышал, как отец вздыхал:

- Ей семьдесят четыре, и у нее диабет...

А немного погодя:

- Все-таки у нас будет собственный домик в деревне...

Чего я никак не мог понять, так это истории с Буэнами и пресловутым домом в Сен-Никола, поскольку тетя говорила об этом главным образом по вечерам на кухне, когда я был уже в постели.

Как-то, не так давно, я напомнил матушке, что слышал тогда, но она сразу возмутилась:

- Ты преувеличиваешь, Жером... Странно, что всюду ты выискиваешь одно только дурное...

Однако дома она не получила, и я оказался прав, как прав был в отношении той, несравненно более серьезной, истории, которая случилась позже.

Эта история - я не нахожу другого слова - началась именно в тот вечер с газетами, вечер проткнутого штыком живота - словом, в вечер того самого дня, когда мы с тетей Валери разругались, как двое сопливых уличных мальчишек, разругались так, что тетя, будь это в ее власти, каталась бы, сцепившись со мной, по полу и мы бы кусались и царапались за милую душу.

Она меня ненавидела. Я ее не терпел. И продолжал думать о ней, когда она уже спустилась; я глядел на улицу, но злорадно представлял себе ее огромную тушу, втиснутую в нашу действительно крошечную уборную.

Мылась ли она когда-нибудь? В отделенном кретоновой занавеской углу комнаты ей поставили умывальный столик с кувшином и тазом, а под ним ведро для грязной воды. Но удивительно, что, когда матушка в шесть утра проходила через ее комнату разжечь в кухне плиту, тетя сидела совершенно одетая, а мыльной воды в тазу было на самом донышке. Воду из таза приходилось сливать матушке. Тетя Валери не желала ничего делать. За всю жизнь она не взяла в руки половую тряпку.

До того как выйти замуж за Буэна, она служила в почтово-телеграфном ведомстве, а он - в налоговом управлении. Буэн был уроженцем Сен-Никола, родители его были крестьяне. Молодая чета получила назначение в Кан и на протяжении тридцати лет каждый работал сам по себе. Как я узнал впоследствии, у них был ребенок, который родился мертвым, что меня нисколько не удивляет.

- Это несчастье и ожесточило бедную тетю...- вздумала однажды заявить мне матушка.- Не говоря уж о том, что для женщины всю жизнь проработать в конторе...

А как же сама матушка с ее торговлей?

Я представляю себе Буэнов, выходящих одновременно в отставку, поселяющихся в Сен-Никола, в доме, купленном на сбережения, и живущих там на свои две пенсии.

полную версию книги