Выбрать главу

Катька еще долго всхлипывала, а Костя кричал, как надоела она ему и какое она вреднющее существо. Потом Катька затихла, и утих Костя.

— Спит… — шепнул он, и мы стали на цыпочках выходить. Катька тут же подняла свою нахальную рожицу:

— Я с вами!

Костя так и взвился: «Вреднющее существо» победило. Пришлось Катьку брать с собой.

На краю улицы действительно белело десятка два деревянных колышков. Здесь же была начата траншея. Костя долго объяснял мне, как надо рыть окопы, как бомбоубежища и как ходы сообщения к ним.

— Бомбоубежище — это тот же блиндаж, — покровительственно говорил он. — Только большой блиндаж и много накатов.

Мы заспорили, сколько может быть накатов из бревен. Костя утверждал — шесть, восемь и даже десять. Я говорил, что три, от силы пять.

— А если блиндаж для маршала, для Тимошенко или Ворошилова?

Я растерянно умолк. Потом, рисуя прутиком на песке, он стал объяснять, почему траншеи и ходы сообщения роют зигзагами.

— Понимаешь, если бомба или снаряд падает в один конец зигзага, то другой остается в стороне.

Костя горячился и рисовал один за другим свои зигзаги. Катьке понравилась наша игра. Она тоже нашла палочку и, протопав в центр стратегических линий брата, начала черкать их. Косте пришлось «переселить» свои чертежи.

— Осколки летят по прямой. Если нет зигзага, то всех убивает. Чем больше зигзагов, тем лучше.

Меня поражало, откуда все это Костя знает. Даже зло брало.

С этого дня в поселке все стали рыть блиндажи и окопы. Сколько было разговоров, споров, где и как их рыть! Мы начали свой метрах в тридцати от дома. Одни говорили: далеко.

— Не успеете добежать!

Другие утверждали: слишком близко.

— Дом загорится, и вы в окопе сгорите.

Это сказала эвакуированная из Ростова толстая тетя Настя.

— Как загорится? — испугалась мать. — Иди отсюда, не болтай!

Женщина обиженно отвернулась и пошла, а нам всем стало не по себе. Веселое и дурашливое для нас, мальчишек, занятие рыть перед домом яму стало не таким уже озорным и интересным.

— Ничего себе, сгорит наш дом?! — сказал Серега, и глаза его распахнулись, как у испуганной птицы.

И все-таки окоп перед домом мы вырыли. Он был по всем правилам — зигзагом. Но прошел дождик, и стены его стали оплывать. Тогда мы накрыли свой зигзаг досками и присыпали землей. И все же затея с нашим окопом-зигзагом была каким-то неправдашним делом, вроде игры. Никто не верил, что в окопе придется когда-то прятаться от бомб и снарядов. Не верили, что война докатится до Сталинграда, до нашего рабочего поселка, прижатого заводами к самой Волге.

В нашем зигзаге можно было пересидеть час, другой и то не во время бомбежки и артобстрела, а скорее дождя. Но это мы поняли позже, через месяц, когда начались воздушные тревоги. Да, именно тогда, а они начались уже в разгар лета.

Я почему-то помню их только ночные. Дневная в моей памяти осталась одна — 23 августа, в черный день Сталинграда. Но об этом потом.

Когда мы на рассвете выбрались из нашего зигзага, мама сказала:

— Уж лучше на дворе пусть убьют, чем в окопе задохнуться!

Мы все будто в бане побывали, только в грязной и невыносимо душной. По лицу у мамы стекали грязные струйки, Сережка был красный как рак. Кто бывал летом в нашем крае, тот знает, какие у нас ночи, а воздушные тревоги начались, когда жара уже захлестнула город.

Нет, наши зигзаги были хуже душегубок. Это поняли сразу все, потому что уже на следующий день повсюду заново рыли и строили убежища. Сооружали настоящие блиндажи и землянки, в которых можно было жить. И строили не во дворах, а подальше от домов. А самые мудрые — в оврагах. Вспомнили про погреба, каменные подвалы. А зигзаги забросили совсем или стаскивали туда из домов утварь, мелкую мебель.

Мы долбили свое новое убежище на склоне крутого оврага, который был метрах в трехстах от дома.

Наш район, как и весь Сталинград, прорезало несколько глубоких оврагов, упиравшихся в Волгу. (После войны, уже в шестидесятые годы, их замыли песком земснаряды.) Наш образовался от большого оползня. На площади в десятки гектаров мягкие породы сползли в Волгу, а крепкие суглинки остались. Они торчали в овраге причудливыми островками. В лазании по этим островкам-кручам и прошло мое детство. А теперь мы рыли тут свой блиндаж.

Я сам выбрал хорошо защищенную, почти отвесную кручу. Под киркой и ломом рыжий суглинок звенел, как камень.

— Такой выдержит любую бомбу, — хвастался я перед Костей и Витькой, когда они пришли смотреть наш блиндаж.

— Выдержит, — отозвался рассудительный Костя. — Только как вы его выдолбите?

И Костя стал каждый день приходить к нам с Катькой и помогать рыть. Катьке нравилась возиться в куче свежей земли, а мы с Костей, как заправские землекопы, орудовали киркой и лопатой. Нам помогали и другие мальчишки. Прибегали Витька Горюнов. Сенька Грызлов. С Костей приходили ребята с его улицы. Дело пошло лихо. За несколько дней выдолбили в круче высокую, в мой рост, пещеру. Ее глубина и ширина — больше двух метров. Это был наш мальчишечий блиндаж в нашем овраге, где мы знали каждую кручу и каждую канаву.

Пришел сосед старик Глухов. Он посоветовал нам принести бревна и толстые доски и заложить ими — вровень со склоном — выход, оставив только дверь. Мы трудились еще день, и у нас получился отличный блиндаж. Над ним лежало несколько метров земли, и его могло разрушить только прямое попадание крупной бомбы.

Эвакуированные

Первые эвакуированные появились в нашем поселке через несколько недель после начала войны. Мне кажется, и слово-то это, трудновыговариваемое, которое многие поначалу произносили как «ва-ку-и-рованные», я узнал лишь тогда, когда стали прибывать к нам семьи с Украины, Белоруссии и других мест, где шла война. А позже это понятие навсегда закрепилось в моем сознании за двумя людьми.

Первого сентября мы пришли в школу, а в нашем классе новенькие.

— Из эвакуированных, — шепнул мне Костя Бухтияров и словно прилип глазами к высокой стройной девчонке, которая гордо шествовала между партами. Она как-то царственно села, неуловимым движением рук поправила роскошные черные волосы, и я вдруг почувствовал, что меня тоже будто привязывают к ней.

— Оля Горелик, она с Украины… Девчонка — закачаешься!

На перемене я рассмотрел Олю. Костя был прав. Румяные, как персики, щеки, глаза быстрые, насмешливые и, к сожалению, уже знающие, какие они ослепительные. Оля проплыла мимо, опалив нас насмешливым взглядом. «Что, мальчики, язык от удивления проглотили?» При этом она так гордо и достойно держала свою надменную головку, что я тут же простил ее высокомерие.

Но не такими были наши ребята. Зазнайке объявили бойкот.

А ей хоть бы что! Она ни в ком не нуждалась.

— Отлично, Оля! — словно в насмешку нам, неслась ей вслед учительская похвала, когда она, гордая и независимая, шла от доски. Оля никогда ни у кого не списывала. Это было невероятно. Даже самые трудные задачи у нее всегда были решены.

Оля училась в нашей школе всего месяца три. После бомбежки Бекетовки их семья уехала не то на Урал, не то в Среднюю Азию, но об этой девчонке я помнил долго.

Ждал от нее письма, хотя она не знала моего адреса. К ней ни разу не подошел, никогда не говорил с глазу на глаз, а вот ждал писем и придумывал всякие истории, которые якобы случались с нами обоими.

Вот как мы «прощались». До глубокой ночи просидели на лавочке, на берегу Волги. Я до сих пор помню, на какой лавочке мы сидели, и будто вижу со стороны на фоне блеклого заволжского неба наши силуэты. А потом пошел провожать Олю.

Утром они уезжали, и я был у них дома. Оля украдкой подала мне знак. Я ответил так же незаметно. Мы никого не хотели посвящать в нашу «тайну»…

Эта сцена так много раз «проигрывалась» в моем воображении, что я уже готов был поверить: именно так оно и было. Оля стала каким-то наваждением. Позже, когда война откатилась от Сталинграда и я уже не считал себя мальчишкой, потому что был рабочим человеком, Оля перекочевала в мои «военные воспоминания».