А после смерти отца я понял и нечто другое. Он ведь тогда умирал и знал об этом (я отмахивался, не хотел думать ни о чем таком, а он — знал); физически страдал, а постоянная боль отнюдь не делает нас лучше и добрее — она в немалой степени выключает мозг, парализует интеллект, сужает поле зрения; его недалекое будущее было бетонной плитой на городском кладбище, его лично уже не касались проекты строительства высотных зданий в нашем городе или будущее Азовского моря после перекрытия Дона плотиной Цимлянской ГЭС, реконструкция музея, в котором работала (теперь уже — после ухода на пенсию — простой смотрительницей) тетя Женя, его не должны были занимать академические, но тем не менее тоже ломавшие чьи-то судьбы споры вокруг личности предводителя боспорского восстания скифа Савмака (это восстание, кстати, тоже имело отношение к Митридату) и яростные, со взаимными обвинениями, до красноты в глазах споры о том, что было причиной гибели 13 декабря 1941 года партизанского отряда в наших горах, — он умирал и знал, что умирает, он был бухгалтером, а не строителем, проектировщиком, специалистом по экологии или историком, он был командиром артиллерийской батареи, а не партизаном — он не имел отношения ко всем этим проблемам и событиям и все же думал и говорил о них. Понадобились годы, чтобы память об этом проклюнулась как росточек из зерна и стала для меня уроком.
Вернемся, однако, к вопросу моего друга Олега. Я помнил, чем кончил старый Митридат. Весть о мятеже застала его в акрополе Пантикапея. (Я не раз потом стоял на месте, где некогда был этот акрополь.) Усовестить мятежного сына Фарнака не удалось, и Митридат приказал принести яд. Сначала чашу пригубили его жены, наложницы и дочери. Но на самого старика яд не подействовал, он с юности будто бы приучал себя к ядам, чтобы не быть отравленным. И тогда царь приказал убить себя мечом. Я даже запомнил имя телохранителя, который сделал это, подчиняясь приказу. Его звали Бетуид, он был кельт по происхождению.
Что же касается молодого Митридата, то после поражения он выторговал себе жизнь, был доставлен в Рим и с позором выставлен на Форуме. Его показывали толпе: вот тот, который покушался, пытался, дерзал… И так будет с каждым, кто поднимет руку…
Но почему не бежал, не скрылся, не затерялся в степи?! Неужто и тогда это было невозможно? Я всегда поражался этой невозможности для человека (даже в те времена) исчезнуть и скрыться.
…И, наконец, еще одно отступление — как бы постскриптум к этой главе. Несколько запоздалый, надо признать, постскриптум.
Как получилось, что я вдруг сполз на рассказ от первого лица и этим, быть может, сбил с толку, а то и раздражил кого-нибудь? Было — «он», стало — «я»…
Нечаянно. Для меня самого это оказалось неожиданностью. Каюсь.
Никаких претензий на новации в области формы здесь нет. Более того — боюсь, что этим покажу как раз свою беспомощность.
Есть вещи, которые не то что не хочется — язык не поворачивается говорить о себе. И я начал рассказывать о некоем Пастухове, по возможности держа дистанцию от него. Благо фамилией не удивишь — сколько нас, Пастуховых!.. Но, как видно, переоценил свою способность отделить себя от рассказчика. И прорвалось: «Я, Пастухов А. Н., думаю то-то и то-то…»
Странным образом оказалось, что и в таком рассказе есть свое удобство, что временами это дает возможность быть даже более откровенным. Только и всего.
Надеюсь, что это чистосердечное признание смягчит кого следует, а я уж буду продолжать как получится, как смогу.
3
С утра, едва успели позавтракать, нагрянули гости: один из хозяев здешних угодий и с ним двое. Предупредили, что после обеда начнется охота, а это значит, за пределы лагеря и раскопок — ни ногой. Хозяйство-то заповедное, но и охотничье…
«Надеюсь, понимаете?..»
«Да-да, конечно».