Выбрать главу

Мама конечно же была по-своему права — сейчас Пастухов это понимал, — но в горах с теткой было интересно — она столько разного знала и так об этом рассказывала! А мама, чтобы подработать, брала ночные дежурства в палате тяжелобольных и вела хозяйство…

Мама и тетка изначально, по-видимому, недолюбливали друг друга. Но как тут судить?! Вот два растения, к примеру, не уживаются, угнетают друг друга, если поставить их вместе. Что поделаешь! Надо принимать это как данность, не сажать их рядом, не соединять в один букет. Однако люди есть люди, тем более — хорошие люди. У этих двух женщин был он, Санька Пастухов, и для мамы и для тети Жени — все, что осталось у них. Надо было мириться и ладить. Мирились и ладили. Хотя мама казалась тетке слишком простоватой (и дело даже не в том, что она была всего лишь медсестра, «выросшая» из госпитальных нянечек-санитарок, — в госпитале и познакомилась со своим будущим мужем; должность человека для тетки ничего не значила — Флоренс Найтингейл тоже была «всего лишь» медсестрой; невестка казалась ей клушей, занятой только семьей, хозяйством да еще — по необходимости — работой; а книги? а музыка? а живопись? а этот прекрасный закат? — «Саня, посмотри на облака! Какая цветовая гамма!»), а тетка в свою очередь была для мамы «драной барыней», чьи «фокусы», случалось, раздражали.

Он их любил по-разному и одинаково. По-разному, потому что ждал и получал от одной — одно, от другой — другое, а одинаково — потому что обеих просто любил.

Один из «фокусов» тети Жени довел как-то маму до отчаяния. Она не плакала, а рыдала. Так безнадежно и горько, будто потеряла нечто, без чего нельзя дальше жить. Пастухов молчал растерянно, а тетка в тот раз что-то наконец поняла и тоже заплакала, стала просить у невестки прощения.

«Фокус» же был в том, что она привезла из Москвы магнитофон — в те давние времена это был громоздкий, тяжелый (и дорогой!) деревянный ящик. На покупку ушли деньги, собранные совсем для другого и, как представлялось, неотложного, необходимого. Должно быть, тетка немало намучилась в дороге с ящиком и теперь распаковывала его едва ли не торжественно, с предвкушением всеобщей радости. Распаковала, поставила пленку, ради которой, по ее же словам, была сделана покупка, призвала всех к тишине, нажала клавиш, и в комнате послышалось под перебор гитары:

Встань пораньше, встань пораньше, встань пораньше, Когда дворники маячат у ворот. Ты увидишь, ты увидишь, как веселый барабанщик В руки палочки кленовые берет…

Тут мама и заплакала. Однако «подтекст» этих слез (а он был в том, что сын остается без пальто и башмаков, и стало окончательно ясно, что ей никогда и ни в чем не одолеть золовку, эту «драную барыню», вздорную старую деву, этот синий чулок…), как и то, что тетка сделалась вдруг тоже несчастной, а потом повинилась в безрассудстве и глупости, — все это Пастухов понял только потом.

Кстати, и пальто и башмаки были все-таки куплены. На следующий день тетя Женя отнесла в скупку и отдала, по словам мамы, за бесценок, просто как лом, старинные золотые сережки с камушками.

И вот теперь в горах, рядом с раскопом древнего святилища и траншеей газопровода, неподалеку от кромки букового леса, самого, быть может, угрюмого из лесов, под дружески-насмешливым взглядом мальчика Гермеса, который плясал в бликах свечи, празднуя то ли свое двухтысячелетие, то ли воскресение, опять звучали те самые песни. Ничего, казалось бы, особенного. И в самом деле — ничего. Но что-то в этом все же было.

Жизнь песен стала так скоротечна — короче даже человеческой жизни. То, что  э т и — негромкие, непритязательные — пережили многих своих шумливых сверстниц, было по меньшей мере знаменательно. И не только пережили, а сегодня подчинили себе, втянули на свою орбиту (пусть ненадолго) по крайней мере еще одного человека — Ванечку, мастера здешней стройки, эдакого землепроходца, кремень-мужика, который слушал их не просто внимательно — сосредоточенно. Так, кстати, слушала — но в исполнении автора, записанными на пленке — и тетя Женя. Он же, этот кремень-мужик, и поставил точку, сказав с виноватой улыбкой, с явной неохотой:

— Ну, мне пора…

Его пытались удержать, соблазнить глинтвейном, который начала готовить Барышня, но он, поколебавшись, сказал: