Было около двух, когда я кончил листать первую папку. А их было еще десятка три — сверху и в обеих тумбах письменного стола, старого, тех времен, когда были столяры-краснодеревщики и у них хватало времени и терпения украсить свое изделие хотя бы незатейливой резьбой. Как лихо мы расправлялись с этими столами, комодами, шкафами лет двадцать назад!.. Дрова! Гробы! И у нас, я думаю, все это уцелело не от свойственного Пастуховым консерватизма, а просто потому, что не нашлось денег на современную, сверкающую лаком и вскоре разваливающуюся древесностружечную прелесть.
Ложиться спать? Но сна ни в одном глазу. Я разобрал стоявшую за шкафом постель, над которой по-прежнему висел в овальной, ручной работы рамке Маринин профиль, и вернулся.
За окном была вполне романтическая ночь: рваные облака, луна, возникавшая в разрывах, зубчатая стена кипарисов на этом фоне. Куинджи.
Дождь, как видно, давно перестал, потому что цикады пели во весь голос и время от времени прямо перед окном прочерчивала свой зигзаг летучая мышь.
Только теперь заметил на столе под стеклом закрытый ранее папками листок, исписанный стремительным тети Жениным почерком.
Стихи не произвели на меня большого впечатления, хотя я и понял, кто автор. Разве что последние две строчки… Как жестоко расправляемся мы с этим очарованием! Будто мстим кому-то за что-то. Но кому? Не себе ли?
Интереснее всего были для меня собранные в несколько тетрадей тети Женины записки, но от них в конце концов пришлось отступиться. Сначала торопливый и малоразборчивый почерк меня не особенно смущал, я просто перескакивал через то, что не мог разобрать, и, вполне улавливая смысл, шел дальше.
«…На спуске с яйлы видели замечательный закат, какой не часто приходится видеть. Солнце заходило в полосу тумана и окрашивало деревья в кроваво-красный цвет. Буки казались раскаленными. Такую картину не скоро забудешь…»
Ничего вроде бы особенного, сама картина, поразившая тетю Женю, осталась, что ни говори, за кадром, а я растрогался, будто услышал ее голос, обращенный ко мне, маленькому. Так же трогательно было читать о Коле — моем отце, ее младшем — на шесть лет — брате. Или вот это — ее путешествие на гору Чучель.
«П. В. и я хотели найти там красную орхидею. Какую-то орхидею наподобие венерина башмачка, но чем-то отличающуюся от нее. П. В. сказал, что там такая есть».
А потом вдруг пошли совершенно непонятные строчки. Все тот же быстрый, размашистый почерк, и однако ничего не понять, будто на чужом языке. Только вкрапления двух этих букв «П. В.», «П. В.», снова и снова «П. В.». Я вначале подумал, что дело во мне — устали глаза, поздний час… А потом с удивлением понял, что это тайнопись. Не бог весть какая, что-то похожее на стенографическое письмо, которое и я, поднатужившись, смог бы, наверное, прочитать, но н а д о л и? Тетя Женя прятала что-то при жизни от нескромных глаз — прилично ли соваться в эту тайну после ее смерти?
Зашифрованные места были как островки в тексте. Потом шел рассказ о мальчике-татарчонке, который помогал им устраиваться на ночлег, о том, как они с П. В. поднимались на Большую и Малую Чучель, бродили в «лесных дебрях»… И снова островок. А в самом конце:
«Я написала этюд, выкопала несколько венериных башмачков и лиловых клематисов на Большой Чучели, чтобы посадить их дома, — и была бы совершенно счастлива, если бы была достигнута главная цель — красная орхидея…»
Милая тетя Женя! Значит, еще до моего появления на свет ей не давали покоя эти крымские орхидеи… И жизнь, оказывается, даже в те годы имела свою притягательность. Отложив эту папку и взявшись за следующую, я, однако, скоро увидел, что моя тетя Женя не только и не просто мила. Тоже заметки, но разрозненные, на отдельных листочках, и не об археологии, не о путешествиях — о другом. Но сначала приведу несколько суждений тети Жени. По-видимому, склонность к сентенциям — семейная слабость Пастуховых.