Выбрать главу

под этим углом зрения весьма показательно появление серии книг Г.В.Носовского и А.Т.Фоменко, в которых подвергнута критическому анализу вся история древней Руси, Англии и Рима6 — вослед вызвавшей большой резонанс работе Л.Н.Гумилева «Древняя Русь и Великая степь», (М., 1993) — и той «разработке», в ходе которой демократические критики нашего социалистического прошлого не только «переворошили», но просто «перевернули вверх дном» всю историю «Руси Советской», которая в их публикациях предстала как сплошная пропаганда и результат сознательного мифотворчества).

Вопрос о прошлом, в котором явно или подспудно центром проблемы оказывается отношение к нему, его оценка предстает как важнейший компонент рефлексии, самопостижения общества. Такое обращение к прошлому, его восприятие как своего прошлого, т. е. уже не столько как уже мертвого, которое «было и быльем поросло», но в качестве живого компонента собственного бытия, которое «коренится в прошлом» (и, значит, питается его, этого прошлого, соками и обретает в освоенном прошлом основание и оправдание своих надежд на будущее), по — видимому, совершенно необходимый момент «самоопределения» любого устойчивого социального организма. Современная дискуссия на эти темы, с одной стороны, позволяет понять, продолжается ли Россия как некая органическая социокультурная целостность, которая имеет и так или иначе сохраняет многовековую историческую традицию, а сегодня, подобно змее, просто «меняет кожу», или «связь времен» в российской истории прервалась, прежний социальный организм умер (или находится при последнем издыхании), социальная структура нации распадается, в лучшем случае превращается в протоплазму. Возникающие в ней эфемерные образования могут быть зародышами новых стабильных структур, но не исключено также, что это — просто последние судороги умирающего тела, закат великой цивилизации.

Ответить на такой вопрос — вопрос для нашего поколения поистине роковой — совсем не просто, для кризисной ситуации характерна специфическая сложность, в которой рассудку трудно разобраться — не только потому, что традиционному научному рассудку действительность представляется результатом взаимодействия множества факторов, то есть таким «предметом», который сначала нужно подвергнуть анализу, «определить», представить в чистом виде компоненты ситуации (превратив их тем самым в самостоятельные силы); потом, выделив среди них главные, заняться реконструкцией, «восхождением от абстрактного к конкретному», в результате которой ситуация станет понятной. Таким образом, разум создает рациональные модели социального процесса; в итоге такой работы общество предстает как «сложный социальный механизм», а исторический процесс — как закономерное движение, «железная поступь» этого «механизма».

Но если даже не поднимать в общей форме вопроса о правомочности отождествления результата рациональной реконструкции с самим социальным процессом, есть причины усомниться, что кризисная ситуация вообще годится для того, чтобы применительно к ней использовать подобный, обычный для науки, подход. Ведь в период кризисов баланс факторов существенно иной, чем в «спокойные» эпохи. Во — первых, происходит смена в составе и расстановке действующих сил — иначе не имеет смысла говорить о переходной эпохе. Во — вторых, далеко не всегда очевидно, какие из действующих сил не являются эфемерными, короткоживущими образованиями (вроде множества предвыборных блоков, объявляющих себя политическими партиями), а, напротив, достаточно стабильны и потому сравнительно легко поддаются формализации в процессе рациональной реконструкции, которая призвана «прояснить ситуацию», заместить в сознании «человека разумного» ситуацию неясную, неопределенную и неустойчивую в обозримую систему сил, совокупное действие которых можно «исчислить» и экстраполировать на достаточно отдаленное будущее. В — третьих, возрастает роль факторов, которые в «спокойное» время можно и не учитывать, поскольку в «обычных обстоятельствах» спокойного периода они были бы без особого труда «погашены» другими, превалирующими (к примеру, в «спокойный» период общество так или иначе держит в узде преступность, кризисный период обычно сопровождает «криминальная революция», и обещание покончить с преступностью становится «козырной картой» в предвыборной игре). Если общество и теперь позволительно сравнивать с «машиной» — то разве что с такой машиной, в которой детали настолько износились и разболтались, что даже незначительная выбоина на дороге может стать причиной сокрушительной аварии.

В таких условиях исследователю, вместо принципа «спокойного» научного детерминизма, положенного в основание его рациональных реконструкций, больше подходит вероятностный подход, при котором оценка «внешних» и «слабых» факторов становится не менее важной, чем строгий расчет действия главных сил с опорой на «объективные законы». (Поэтому теперь умные социологи и политологи больше похожи на психологов или даже психоаналитиков: они предпочитают базировать свои предсказания не столько на объективных выкладках ученых — экономистов, сколько на субъективных мнениях экспертов и результатах массовых опросов, выявляющих перемены в настроениях населения).

Все это означает, что кризис — не просто «сложная», многофакторная ситуация, которую трудно «определить»; это еще и состояние объективной неоднозначности, развитие которого вовсе не предопределено — ни «свыше», будь то воля Всевышнего или объективные экономические или исторические законы, ни сложившимися обстоятельствами. Говоря несколько упрощенно, здесь «свобода» теснит «необходимость», и не только обретает автономию, а просто — напросто уже перестает быть не то что «проявлением необходимости», но и ее «дополнением». Соответственно и в поведении человека место разумного расчета занимает малообоснованная, эмоциональная реакция — иногда подлинно свободное действие человека, руководствующегося не выгодой, а этическими принципами; иногда случайная массовая вспышка гнева и ярости — тот самый бессмысленный и беспощадный русский бунт, о котором писал А.С.Пушкин в драме «Борис Годунов». Пытаясь определить свое положение, активная часть общества теперь тем или другим манером самоопределяется и тем самым вносит собственный — быть может, решающий — вклад в совокупность факторов, от которых зависит будущее. Если кризис еще не разрядился в бунт — значит, наше будущее, как я надеюсь, пока еще не «судьба», а только «возможность» — в худшем случае оно предстает как угроза, в лучшем — как надежда.

То, что мы, собравшиеся в этой аудитории, не столько предаемся воспоминаниям об Эвальде Васильевиче Ильенкове, сколько пытаемся понять как социальный феномен и феномен российской культуры его труды, его способ мышления, его взаимоотношения с людьми, его судьбу — это, конечно же, факт и нашего собственного исторического, социокультурного самоопределения.

Вряд ли среди нас найдется кто — либо, кто не согласится с утверждением, что Эвальд Ильенков был именно философом — не «преподавателем философии» и «научным работником в области философских наук, преподавателем ВУЗа и ВТУЗа», со «званием учителя средней школы», как было записано в наших тогдашних дипломах. То, что среди нас все — таки были и философы, а не сплошь преподаватели философии или партийные функционеры и политпросветчики, подготовленные на «идеологическом факультете», само по себе может послужить основанием вывода, что марксистская философия у нас так и не выродилась окончательно ни в квазирелигиозную догматику, ни — того хуже — в политпропаганду в форме учебной дисциплины (то, что Э.В.Ильенков был «подлинным» марксистом, для всех, знавших его, вне сомнений).

Разумеется, философская мысль в нашей стране в то время была живой не только в «школе Ильенкова», которая воспитала немало ярких и во многом самобытных продолжателей его дела; немало вполне серьезных разработок на счету наших методологов естествознания или «системников» (которые, на мой взгляд, часто были весьма сомнительными марксистами), а также методологов истории (которые, напротив, были достаточно правоверными, хотя отнюдь не догматическими, «истматчиками»). Но именно «школа Ильенкова», на мой взгляд, предстает, с одной стороны, как носительница (и хранительница) классической европейской философской традиции в СССР, а с другой, как своеобразный «мост», связывающий европейскую культурную традицию в области философии с русской культурной традицией, которая была частично подавлена, но частично также и ассимилирована в состав социалистической государственной машины нашей страны. Этой «машине», при всей ее внешней идейной «окраске», конечно, больше отвечал не марксизм в качестве живого течения мысли, философского направления, а марксизм, превращенный в учебную дисциплину, с программой, утвержденной партийно — государственными «аппаратчиками», и таким образом превращенный во что — то вроде устава караульной службы.