Через несколько лет она узнает, что за сотни километров отсюда, в ту же ночь Ганина машина будет мчаться в направлении одного из предместий Парижа, где обычно собиралась публика, с которой он не контактировал уже несколько месяцев, пока находился на излечении в частной клинике, и верил, что больше никогда сюда не приедет. Во всяком случае, физическое самочувствие его вполне нормализовалось и он мог обходиться без «этого» — единственного средства, с помощью которого удавалось в последнее время хоть ненадолго избавляться от всё учащающихся и ужесточающихся приступов знакомой болезни — подсознательно-глубиннного неприятия жизни. Любого её рецепта, составленного по ту или иную сторону «бугра», аскетом или эпикурейцем, пересчитывающим выручку владельцем бара, или снобом из «бомонда», лентяем или работягой, Обломовым или Штольцем. Поезд смертников, где постоянная бессмысленная возня пассажиров, включая и его собственную, казалась безумием. Он со всё большим то отчуждением, то завистью вглядывался в их спокойные или искажённые житейскими страстями лица — кто безумен, кто болен — он или они?
Умирающее за окном время, безглазый машинист, вытягивающий костяшками пальцев один за другим билеты из общей кучи — не твой ли? Неужели они не понимают, что вот она, единственная реальность? Неужели действительно всерьёз озабочены жалкими своими проблемами, как тот одинокий старичок-пенсионер, питерский Ганин сосед, который однажды постучался и, пожаловавшись на здоровье, попросил его вечером проведать.
— А то боюсь, Игнатий, до десятого не дотяну.
— А что будет десятого, дед? — поинтересовался Ганя.
— Да как же, пенсия. Пенсию принесут.
Ганина болезнь была врождённой, она не излечивалась ни переменой места, ни благами развитой цивилизации, ни демократическими свободами передвигаться, самовыражаться и выставляться. Ни популярностью, успехом, пусть несколько преувеличенным Региной, но всё же признанием, приобщением к европейской и мировой культуре…
То, что большинство человечества не замечает или старается не замечать, конечная бессмыслица жизни была для него той самой ложкой дёгтя, которая присутствовала в любой бочке даже самого качественного мёда. Когда-то спасало опьянение молодостью, силой, вином, творчеством, но за последнее время даже творчество стало болезнью, проклятием. Он казался себе безумцем-врачом, который разрезал больных, не зная, что делать дальше, и всякий раз в панике бежал из операционной.
Но бежать от себя было некуда. В нём как бы жили два человека. Один нашёптывал, что во время чумы разумней всего пировать, закрыв глаза и уши на горе и страдание вокруг, не слыша стука колёс возможно едущего за тобой катафалка. Другой же терзал совесть, обличая такой пир как дурной и безнравственный. Единственным спасением было «это», жившее в ампуле, как могущественный джинн, дарящий несколько часов избавления. Все началось ещё там, в Союзе, но лишь изредка, иногда — были большие проблемы с доставкой ампул. Здесь же была другая проблема — устоять, когда сообщали, что «товар прибыл».
Чаще всего Ганя сдавался, и тогда дверь тамбура распахивалась и он, расправив крылья, медленно, с наслаждением взлетал. Поезд с его суетой, страданиями и бессмыслицей грохотал где-то далеко внизу, прошлое и будущее уже не пожирали друг друга, минуты, часы, дни, года и века, как вырвавшиеся на волю птицы, в упоении кружили вокруг, смыкались и летели все вместе то скручивающейся, то раскручивающейся спиралью в бескрайне-ликующую голубизну.
Падение было неизбежным и с каждым разом всё более ужасным — бесконечно долгий и мучительный полёт в бездну.
— Иоанна!.. — в страшной ломке, в агонии он звал её, и она появлялась всегда, протягивала руки. Исчезал страх, беспросветность одиночества, — теперь они падали вместе в мучительно-сладком предсмертном объятии, пока не касались земли, где она превращалась в озеро, а он погружался в его прохладно-целительную синеву и засыпал на самом дне, куда безглазый машинист не мог добраться до него жадными костяшками пальцев.
Ганя, конечно, понимал, что всё это плохо кончится, лечился и даже поверил, что выздоровел. Отключил телефон, много работал. Внезапный рецидив застал его врасплох — яростный приступ отвращения ко всему, прежде всего к самому себе. Возобновление борьбы показалось бесполезным и бессмысленным. Он ничего не хотел, он устал, жить было тягостно и скучно. И если ему суждено погибнуть в падении с высоты, пусть призрачной, но в падении, то это будет не худший вид смерти.
Так он говорил себе, набирая телефонный номер виллы в сорока километрах от Парижа, куда не звонил уже несколько месяцев и куда теперь мчался, ничего не видя, кроме встречных фар да призрака вожделенной ампулы, манящей, как мираж в пустыне.
ПРЕДДВЕРИЕ
Свидетельствует Главный маршал авиации А. Голованов /в записи Ф. Чуева/:
«Но я-то его знал хорошо — никаким кровожадным тираном он не был. Шла борьба, были разные политические течения, уклоны. При строительстве социализма нужна была твёрдость. У Сталина этой твёрдости было больше, чем у кого бы то ни было. Была пятая колонна? Была, и речи быть не может! И, конечно, были не стрелочники, а определённые деятели. Я себе не представляю такого положения, чтоб меня сегодня посадили, как Тухачевского, а завтра я дал такие показания, что я немецкий разведчик или польский резидент! Били? Да чёрт с ним, пускай бьют, пускай калечат! Людей подвешивали на крюки, а люди в морду плевали. И если б Тухачевский таким не был, он бы сказал. Если бы у него была воля, я думаю, дальше дело бы не пошло. И всё сразу бы открылось. А если человек всё сразу признал и на стольких людей в первый же день показал, да ещё бенешевская фальшивка спровоцированная… А дальше всё пошло своим чередом.
Вот Рокоссовский — как его ни истязали, всё отрицал, ни на кого не показал, ни одного не арестовали больше, в Шлиссельбурге сидел, выпустили.
Были и такие, что никто их не заставлял, а писали… Почему тот же Хрущёв так себя вёл? Выявлял врагов народа. К командиру дивизии на Украине, мне товарищи рассказывают, приезжает в гарнизон Хрущёв, собирает народ: «Товарищи, кругом враги народа!» К командиру дивизии обращается: «Сколько ты врагов народа разоблачил?» Сажают, арестовывают. Вот вам подручные».
«Хрущёв принёс Сталину списки врагов народа, Сталин усомнился: «Неужели так много?» — «Их гораздо больше, товарищ Сталин, вы не представляете, сколько их!» /В. Молотов в записи Ф. Чуева/
Свидетельствует У. Черчилль:
«…Осенью 1936 года президент Бенеш получил от высокопоставленного лица в Германии уведомление, что если он хочет воспользоваться предложением фюрера, ему следует поторопиться, так как в России в скором времени произойдут события, которые сделают любую возможную помощь Бенеша Германии ничтожной.
Пока Бенеш размышлял над этим тревожным письмом, ему стало известно, что через советское посольство в Праге осуществляется связь между высокопоставленными лицами в России и германским правительством. Это было одним из элементов заговора военных и старой гвардии коммунистов, стремившихся свергнуть Сталина и установить новый режим на основе прогерманской ориентации. Не теряя времени, президент Бенеш сообщил Сталину всё, что он сумел выяснить. Есть, однако, сведения, что полученная Бенешем информация была сообщена чешской полиции ОГПУ, которое хотело, чтобы Сталин получил эту информацию из дружественного иностранного источника. Эти сведения, впрочем, не умаляют услуги, оказанной Бенешем Сталину, и поэтому не имеют значения.
За этим последовала беспощадная, но, возможно, не бесполезная чистка военного и политического аппарата в России и ряд процессов в январе 1937 г.
Хотя в высшей степени маловероятно, чтобы коммунисты из старой гвардии присоединились к военным или наоборот, они, несомненно, были полны зависти к вытеснившему их Сталину. Поэтому могло оказаться удобным разделаться с ними одновременно в соответствие обычаями тоталитарного государства. В целом было «ликвидировано» не менее 5 тысяч должностных лиц и офицеров в чине не ниже капитана. Русская армия была очищена от прогерманских элементов, хотя это и причинило тяжёлый ущерб её боеспособности».