Выбрать главу

— Иосиф-то? Ха-ха-ха! — как бы он сказал. Иосиф строил Антивампирию и ничего больше. «Одна, но пламенная страсть».

«Носители государственной власти — враги масонства, так называемая государственная власть более страшный тиран, нежели церковь», — написано в масонском журнале.

— Да, это не Иосиф, — согласился АГ.

«Только благодаря союзу левых, главной ячейкой которого будет ложь, мы восторжествуем. Мы должны сгруппировать всех республиканцев, радикал-социалистов, коллективистов и даже в союзе с коммунистами выработать программу» /Брат Дельпаш, речь на конвенте Великого Востока/

— Ваши делишки, АГ? А раскол православной церкви? Император Павел Первый и Лефорт были в Голландии приняты в Тамплиеры, начались гонения на православие со стороны масонов-протестантов. И, наконец, отмена ПАТРИАРШЕСТВА.

Которое, между прочим, восстановил Иосиф.

«Унижая церковь в глазах народа, Пётр рубил один из самых глубинных и питательных корней, на котором стояло, росло и развивалось дерево самодержавия. При Екатерине Второй Фармазоны захватили науку в России. Лишь после обличений архимандрита Фотия ложи были закрыты» / Лев Тихомиров «Монархическая государственность»/.

И первая волна увлечения революцией:

«Тираны мира! Трепещите!

А вы, мужайтесь и внемлите, Восстаньте, падшие рабы!

Увы! Куда ни брошу взор — Везде бичи, везде железы, Законов гибельный позор, Неволи немощные слезы; Везде неправедная Власть В сгущённой мгле предрассуждений Воссела — Рабства грозный Гений И Славы роковая страсть.

Иосиф очень любил эти стихи. За сто лет до революции написаны, между прочим. А вы — «Иосиф, Иосиф»…

Ну и крестьянские волнения, декабристы…

— Почему же ты не напел Иосифу, что идея монархии — часть Замысла?

— Потому что это вовсе не так, — заявил АХ.

Даже Иоанна в тесном своём убежище дёрнулась от удивления, АГ пустил такой клуб серного дыма, что закашлялся, и Яна снова оказалась в осени сорок пятого года.

* * *

Двойка в тетрадке, жирная, красная, встала на дыбы, как взбесившийся червяк, и я, дрожа от омерзения, срисовываю с нее ряды двойников. Десятки лиловых червяков с завязанными хвостами. Когда я завязываю им хвосты, из-под пера брызжут липкие жирные кляксы — на тетрадку, на пальцы, на платье — они везде, мерзкие лиловые следы раздавленных червяков.

Бросаю ручку. Лиловые слезы капают на тетрадь.

— Дур-ра!.. - раздраженно кривится Люська, — Ме-е… Дуррында! Во, видала?

Люськины двойки тонкие и изящные. Горделиво плывут они друг за другом по строчкам, выгнув грациозные фиолетовые шеи, и это, конечно, волшебство, как и все, связанное с Люськой.

А волшебство — всего лишь новенькое дефицитное перышко «уточка», которое забрала у меня Люська, подсунув взамен свое, с разинутым, как у прожорливого птенца, клювом.

— Слышь сюда, — Люськины глаза сверкают, горячий шепот обжигает, будто пар из чайника, — Развалины у вокзала знаешь?

— Это куда бомба попала?

— Ну!.. Там на стройке немцы работают. Взаправдышные.

— Врешь!

— Во! — блатной люськин жест: грязным ногтем большого пальца чиркнуть по зубам и шее означает самую страшную клятву. Мгновенно высыхают слезы. Немцы… Ужасные человекоподобные существа с окровавленной пастью, клыками и ножом за поясом, созданные грабить, жечь, убивать. Мистические носители зла, вроде Кащея, бабы Яги или Бармалея. Такие, как в книгах, плакатах, карикатурах. Живые немцы… Ой-ёй!..

— Сбегаем поглядим?

— Да-а, хитренькая…

— Вот дурында, мы же их победили, чего бояться-то? Они же пленные!

— Они что, привязанные?

— Да ничего они нам не сделают, у них же все ружья отобрали, дур-рында. Ну?

Уж эти Люськины глаза!

Мы крадемся вдоль сплошного дощатого забора стройки, замирая от страха, слышим редкие отрывистые звуки чужой речи. Должна же где-то быть щель! Одна из аксиом, которой мы научились в недолгой своей жизни — заборов без дыр не бывает. Хоть одна-единственная…

И когда мы находим эту одну-единственную, из-за угла появляется часовой. Это наш часовой, в пилотке и с ружьем. Он не смотрит на нас с Люськой. Он смотрит на женщину в короткой юбке. Та, чувствуя его взгляд, неспешно проходит мимо, покачивая бедрами. В руке у нее авоська с морковью.

— Тю-у!

— Чего тю-то? — весело оборачивается она к солдату.

— Угостила б морковочкой…

— Морковочки ему, много вас таких, — а сама уже остановилась, смеется, и часовой смеется, тянет к себе авоську.

— Лезь! — приказывает Люська.

— Да-а, почему я?

— Дур-рында, я ж тебе, как подруге, чтоб все поглядела… Я караулить буду, — шипит Люська и запихивает меня, упирающуюся, в дыру. Задвигает доской.

Дергаю доску — безрезультатно. Люська навалилась с той стороны.

— Ш-шш, часовой…

Первое желание — плюхнуться на землю и так лежать в по-осеннему редком кустарнике у забора, пока Люська не выпустит. А может, зареветь во весь голос этому самому часовому с ружьем? Он хоть и с ружьем, зато наш, а эти…

Я сижу на корточках, одной рукой судорожно сжимая портфельчик, другой прикрывая глаза. Я трусиха, страус. Меня не видно, потому что я сама себя не вижу.

От земли пахнет грибами.

Они где-то неподалеку, переговариваются. Все же любопытство пересилило. Глянула. Сперва одним глазом, потом двумя.

Вот те на! Там, у разрушенного здания, двигались обыкновенные люди. И не как немцы в кино — истерически визжащие, с искаженными лицами, беспорядочно дергающиеся, как марионетки. Эти двигались размеренно и в то же время быстро. Одни что-то размешивали в огромном корыте, другие таскали ведра и носилки, третьи обколачивали цемент со старых кирпичей — и все это деловито, даже весело, подчиняясь старшему с черной повязкой на глазу.

Какие же это немцы, это и не немцы вовсе! Наврала Люська. Обычные люди. Мало ли кто говорит не по-нашему? Украинцы, например, грузины. Цыгане тоже не по-нашему говорят…

Тот, с черной повязкой, поглядев на часы, что-то крикнул, они расселись мигом вокруг костра, над которым дымился котелок. Мгновенно у каждого оказалось по миске с ложкой, бойко застучали ложки по мискам. Строители перебрасывались словами, пересмеивались…

И наш часовой тут же с миской и ложкой, отложил ружье, расположился на травке вместе с этими. И они ружье не хватают, чтоб его убить. Вот он им что-то сказал, они разом загоготали, и наш посмеивался, грызя отвоеванную-таки морковку.

— Ну?..

Сунулась в щель Люськина физиономия с косящими от любопытства хищными глазками. И я отомстила. Зашипев на Люську, задвинула доску, сама навалилась спиной.

Нет, конечно, никакие это не немцы. Даже обидно. Надо придумать, что бы такое рассказать Люське…

И тут я увидела, что к забору, к кустам, прямо на меня идет человек. Один из этих. Долговязый, костистый, в хлюпающих сапогах со слишком широкими голенищами.

Цепенею от ужаса и в ту же секунду понимаю, что он меня не видит. Что он идет к забору по своим вполне определенным естественным надобностям.

Остается лишь зажмуриться, я — страус воспитанный. Томительно ползут секунды, ползут по голым ногам и кусаются злые осенние мухи. Терплю. Наконец, слышу его удаляющиеся шаги. Но тут проклятая Люська дергает сзади доску, доска скрипит, с треском ломается где-то совсем рядом сухая ветка и…

Кто кого больше испугался? Его лицо и шею заливает краска, и я понимаю, что он рыжий, хотя волосы, торчащие из-под смешной, как у гнома, шапки, не рыжие. Зато веснушки рыжие. Потом он улыбается совсем не как немец.

Я тоже отвечаю улыбкой.

Он спрашивает: — Ты что здесь делаешь?

Я догадываюсь, о чем он спросил, хотя не поняла ни слова. Просто именно это спросил бы любой другой на его месте. И ответила: «Просто так».

Еще он спросил, кивнув на портфель: — Из школы?

И опять я поняла — что ж тут было не понять?

Тогда он садится рядом, вытянув ноги в стоптанных сапогах, а потом, спохватившись, спрашивает, можно ли сесть.

Я разрешаю. Он достает кисет и просит разрешения закурить. Я опять разрешаю.

Удивительно, что я все понимаю, не понимая ни слова! Потом он стучит себя по груди и сообщает, что его зовут Курт. А я говорю, что меня зовут Яна.