Сказал ли когда-либо Иосиф в сердце своём Господу, подобно Моисею: «Я один не могу нести всего народа сего, потому что он тяжёл для меня». /Чис. 11, 14/?
Про то нам неведомо.
1928 г. Выезжает в Сибирь в связи с хлебозаготовками в крае. Проводит в Барнауле совещание по вопросу о хлебозаготовках. Занимается вопросами хлебозаготовок в Новосибирске, Рубцовске, Омске. Участие в 9 пленуме исполкома Коминтерна. Речь «О трёх особенностях Красной Армии». Доклад комиссии Политбюро ЦК по поводу шахтинского дела. Доклад «О работах апрельского объединённого пленума ЦК и ЦКК». Речь на 8 съезде ВЛКСМ. Статья «Ленин и вопрос о союзе с середняком». Руководство пленумом ЦК ВКПб. Речи «О программе Коминтерна», «Об индустриализации и хлебной проблеме», «О смычке рабочих и крестьян и о совхозах». Доклад «Об итогах июльского пленума ЦК». Избран в комиссию по выработке программы Коминтерна. Избран членом Исполкома Коминтерна. Речь «О правой опасности в ВКПб». Речь на пленуме «Об индустриализации страны и о правом уклоне в ВКПб». Речь «О правой опасности в германской компартии».
1929 г. Работа «Национальный вопрос и ленинизм». Руководство пленумом ЦК и ЦКК, речь «О правом уклоне в ВКПб». Руководство 16 Всесоюзной конференцией. Статья «Соревнование и трудовой подъём масс». Участие в работе 5 съезда Советов СССР. Статья «Год великого перелома». Руководство работой пленума ЦК. Разоблачение бухаринской оппозиции.
«Колхозное движение, принявшее характер мощной, нарастающей антикулацкой лавины, сметает на своём пути сопротивление кулака, ломает кулачество и прокладывает дорогу для широкого социалистического строительства в деревне». /И. Сталин/
И он побежал, гремя лыжами, продолжая терзаться: — Нельзя ехать, надо остановиться, что-то придумать… Но они смотрят — останавливаться нельзя. Это покажется подозрительным. Он оглянулся — машина всё стояла. Им было интересно, успеет ли он. В конце концов, он может сойти на следующей станции. Нельзя не ехать — они смотрят.
Он шагнул в тамбур, двери сдвинулись. Электричка тронулась, набирая скорость. Двое парней дымили в тамбуре, Денис прикурил у них. Сейчас он всё скажет. Им, этим. И тем, что сидят в вагоне. Они вместе выйдут на следующей станции — добровольцы обязательно вызовутся, должны же они понять… Он скажет…
Что бросил раненого товарища. Что тот находится за две остановки отсюда, да ещё километров шесть лесом. Что прошло не менее двух часов, а он Денис Градов, почему-то пребывает в тёплой электричке, идущей на Москву.
Ничего он не скажет. Когда он это понял, приступ внезапной дрожи, мучительной, до дурноты, погнал его куда-то сквозь вагоны, спугнув безбилетных мальчишек, которые в весёлой панике присоединились к его бегу.
Прекрасный принц, превратившийся вдруг в гадкого урода. Осознавший, что это уродливое обличье отныне — он сам, истина его и сущность, и что придётся примириться, свыкнуться с этим уродством, с тем, что прежде осуждал и презирал. Оправдать и полюбить, потому что он не мог не любить себя.
Да, он спасал свою шкуру, и он прав, потому что его смерть — конец, ничто, а после смерти Лёнечки, и ещё тысячи Лёнечек, и тысячи тысяч Ленечек останется и бег электрички, и горячая ванна, куда он залезет, как только вернётся, и монтажная, и институт, и хруст лыж-крыльев, рассекающих розовую голубизну, и закаты, и восходы, и весна, и лето…
Да, он ничего не сказал. Ни этим, в машине на станции, ни в тамбуре электрички, и опять же так было надо, потому что в случае гибели Лёнечки он оказался бы кругом виноват. А теперь… Теперь Денис Градов, сидящий у окна электрички на Москву — обычный пассажир со станции Черкасская, который добрался на лыжах до Власова, толком не успел посмотреть натуру, потому что началась метель, и поспешил через лес на станцию. Власово рядом с Черкасской. Все правильно, всё совпадает.
И даже если Лёнечка останется жив…
Он не хочет, чтобы Лёнечка остался жив, и опять же он прав. Потому что тогда…
Тогда он спустился в лощину, подождал Симкина несколько минут и, решив, что тот поехал лесом, побежал на станцию.
Но почему, в таком случае, Черкасская?
Нет, если Лёнечка останется жив, будет куда сложней выкручиваться, лёнечкина смерть была бы лучшим выходом, как это ни печально.
Снова содрогнулся он от отвращения к этому новому Денису, но уже не возмущался, а лишь оплакивал себя, хотя глаза оставались сухими. Это лицо принадлежало уже новому Денису, умеющему владеть собой. «Перестань скулить, заткнись навсегда!» — приказал этот, Новый. Его сильные ледяные руки сдавили горло; мозг, сердце, нервы онемели, скованные этим всепроникающим холодом, перестали болеть, чувствовать, сострадать, и тогда Денис понял, что убит. Что осуждён теперь навсегда жить, мыслить и действовать по иным, чужим, прежде гадким и неприемлемым для себя законам, что кара эта, это убийство себя самого, возможно, страшнее смерти физиологической и смерти насильственной. Убийство себя самого… Убить в себе человека.
Она была Денисом, убившем себя в уютном тепле летящей к Москве электрички.
У неё даже не останется сил перечитать написанное. Она оставит листки на столе, запрёт кабинет и, ощупью спускаясь по лестнице — одна во всём здании, услышит, как невыключенное в чьём-то кабинете радио передаёт бой курантов. Шесть утра.
Потом будет долгий путь домой, где каждый переулок, дом, подъезд, фонарный столб освящён его близостью, шёпотом, прикосновением.
Она прощалась с Денисом, поднимая к небу лицо, раскалённое, саднящее. Предутреннее небо, будто жалея, обволакивало щёки, веки мокрым ледяным компрессом, и ей становилось чуть легче.
Отречение. Она была Денисом. Вместе прожила она те несколько часов — от упоительного бега по серебристо-розовой лыжне, ведущей во Власове, до умирания в душном тепле московской электрички, и отреклась от него. Отреклась, осудив, ибо в восемнадцать осуждение и отречение — синонимы. Осудить значило отречься. Она была уверена, что жизнь кончена, и в неотвязной этой мысли были и мука, и очищение — она подумала, что так, наверное, протягивал людям Данко своё горящее сердце. Жертва собой во имя несравненно более высокого и ценного, чем личное счастье Иоанны Синегиной. Она отрекалась от малодушия, себялюбия, предательства и, убивая своё личное маленькое счастье, утверждала Большое Счастье быть Человеком. Так надо. Она исполнила свой долг. Яна прощалась со счастьем, потому что счастьем был, конечно, он, Денис, его близкая отдалённость, его грубовато-торопливые ласки эрзац-единения, его беспросветный эгоцентризм, который она отчаянно штурмовала. Штурм, такой же нелепый и губительный в глазах здравого смысла, как скалолазание, без которого она тогда не мыслила жизни. Ну и пусть. Она будет много работать, писать, она будет учиться — ведь есть же люди, которые находят в себе силы работать, даже прикованные к постели, даже смертельно больные…
Денис — солнечный день…
Яна едва не теряет сознания от жалости к себе, от восхищения собой, преодолевшей себя. Вот он, упоительно-скорбный экстаз самопожертвования. Вырвать сердце, чтобы оно светило людям!
Ей восемнадцать.
Потом ей предстоят два дня, овеянных ореолом горькой славы, — начиная с аудиенции в кабинете Хана, когда он, такой скупой на похвалы, торжественно объявит; что ему больше нечему её учить, что её очерк написан не просто хорошо, а даже слишком хорошо для газетного очерка, да это и не очерк вовсе, и не статья, и не рассказ — он даже не знает, к какому это отнести жанру, знает только, что это почти что настоящая литература и он несколько раз порывался кое-что вычеркнуть, чтобы приблизить «Это» к газетной специфике, да рука не поднялась, так всё органично, на одном дыхании… Материал войдёт в историю газеты — да, да, он так и заявил в горкоме, а они попросили поставить на самое видное место в номере, и печатать с продолжением, чтобы прочло как можно больше народу.