Выбрать главу

Пришла проститься Валентина Васильевна Истомина, — Валечка, как её все звали, — экономка, работавшая у отца на этой даче лет восемнадцать. Она грохнулась на колени возле дивана, упала головой на грудь покойнику и заплакала в голос, как в деревне. Долго она не могла остановиться, и никто не мешал ей.

Все эти люди, служившие у отца, любили его. Он не был капризен в быту, — наоборот, он был непритязателен, прост и приветлив с прислугой, а если и распекал, то только «начальников» — генералов из охраны, генералов-комендантов. Прислуга же не могла пожаловаться ни на самодурство, ни на жестокость — наоборот, часто просили у него помочь в чем-либо, и никогда не получали отказа. А Валечка — как и все они — за последние годы знала о нём куда больше и видела больше, чем я, жившая далеко и отчуждённо. И за этим большим столом, где она всегда прислуживала при больших застольях, повидала она людей со всего света. Очень много видела она интересного, — конечно, в рамках своего кругозора, — но рассказывает мне теперь, когда мы видимся, очень живо, ярко, с юмором. И как вся прислуга, до последних дней своих, она будет убеждена, что не было на свете человека лучше, чем мой отец. И не переубедить их всех никогда и ничем…

Было часов пять утра. Я пошла в кухню. В коридоре послышались громкие рыдания, — это сестра, проявлявшая здесь же, в ванной комнате, кардиограмму громко плакала, — она так плакала, как будто погибла сразу вся её семья. «Вот, заперлась и плачет — уже давно», — сказали мне.

Все как-то неосознанно ждали, сидя в столовой, одного: скоро, в шесть часов утра по радио объявят весть о том, что мы уже знали. Но всем нужно было это УСЛЫШАТЬ, как будто бы без этого мы не могли поверить. И вот, наконец, шесть часов. И медленный, медленный голос Левитана, или кого-то другого, похожего на Левитана, — голос, который всегда сообщал что-то важное. И тут все поняли: да, это правда, это случилось. И все снова заплакали — мужчины, женщины, все… И я ревела, и мне было хорошо, что я не одна, и что все эти люди понимают, что случилось, и плачут вместе со мной.

Здесь всё было неподдельно и искренне, и никто ни перед кем не демонстрировал ни своей скорби, ни своей верности. Все знали друг друга много лет. Все знали и меня, и то, что я была плохой дочерью, и то, что отец мой был плохим отцом, и то, что отец всё-таки любил меня, а я любила его.

Никто здесь не считал его ни богом, ни сверхчеловеком, ни гением, ни злодеем, — его любили и уважали за самые обыкновенные человеческие качества, о которых прислуга всегда судит безошибочно…

…я смотрела в красивое лицо, спокойное и даже печальное, слушала траурную музыку /старинную грузинскую колыбельную, народную песню с выразительной, грустной мелодией/, и меня всю раздирало от печали. Я чувствовала, что я никуда не годная дочь, что я ничем не помогала этой одинокой душе, этому старому, больному, всеми отринутому и одинокому на своём Олимпе человеку, который всё-таки мой отец, который любил меня, — как умел и как мог, — и которому я обязана не одним лишь злом, но и добром…» /Св. Аллилуева/

СПУСТЯ ТРИДЦАТЬ ВОСЕМЬ ЛЕТ. ДАЧА СТАЛИНА:

«Дом ходил ходуном. Из-за невесть откуда появившейся стойки прямо у входа давали в бумажных стаканчиках виски и шампанское. На пиршественном и одновременно политбюровском столе в гостиной валялись пустые бутылки из-под пива; под немыслимые в этих стенах рок-н-рольные ритмы отплясывала развесёлая молодёжь; кто-то нежно целовался в углу, кто-то лежал поперёк коридора; кто-то развалился на Его диване, где издал он последний хрип; а с балкона кабинета на втором этаже кто-то затаскивал заначенные бутылки и упаковывал их для завтрашнего похмелья. И невозмутимый стоял Роберт Дювалл, исполнитель роли Сталина, уже разгримированный, в красном пуловере с натуральным орденом Ленина на груди. Потом давали гамбургеры, воздушные куски торта, вкатили огромный торт из мороженого, по-моему, с надписью «Сталин» и, кажется, с его головой, не хватало только 112 свечей, а заодно и помела, рогов и копыт, приличествующих этому случаю». /Свидетельствует А. Авдеенко о работе съёмочной группы Ивана Пассера с амер. компанией Эйч-би-оу/

Шёл он от дома к дому, В двери чужие стучал. Под старый дубовый пандури Нехитрый мотив звучал. В напеве его и в песне, Как солнечный луч, чиста, Жила великая Правда, Божественная мечта. Сердца, превращённые в камень, Будил одинокий напев, Дремавший в потёмках пламень Взметался выше дерев. Но люди, забывшие Бога, Хранящие в сердце тьму, Вместо вина отраву Налили в чашу ему. Сказали ему: «Будь проклят! Чашу испей до дна! И песня твоя чужда нам, И правда твоя не нужна!» /Иосиф Джугашвили (Сталин)/ * * *

Она оказалась в одном из мучительных, суетно-хлопотных дней, когда, набрав кучу дел, вынуждена была ехать в Москву и разом всё прокручивать. Их последняя серия затянулась, душа к ней не лежала, и опять надо было выхлопотать хоть несколько дней пролонгации и избежать скандала. Но сначала Иоанна позвонила «на квартиру». «Домом» она теперь называла Лужино. Там всё принадлежало ей, только ей, там все вещи терпеливо ждали её в том порядке или беспорядке, как она их оставила, там восторженным визгом встречал Анчар. Там можно было запереться на все замки, выдернуть из розеток все теле- и радиовилки, даже вообще вырубить электричество и погрузиться во вневременную тишину. Или зажечь камин и послушать, как потрескивают дрова…

А на квартире с тех пор как свекровь парализовало и родился Тёмка, был дурдом. Лиза разрывалась на части. Филипп «керосинил», надо было туда заехать, купить продукты, взять бельё из прачечной, сделать нужные звонки и ещё, ещё — огромный список дел на машинописную страницу через один интервал. Надо было жить. И Иоанна, стоя в очереди в гастрономе, в булочной, торгуясь на рынке из-за гранатов для Тёмки и даже проверяя сдачу с четвертака, — с любопытством наблюдала за собой будто со стороны — надолго ли хватит? Денис уехал в загранку, теперь всё на ней, никуда не денешься.

Из первой попавшейся будки позвонила на квартиру, подошла Лиза. Лиза в панике — Филипп не ночевал дома и ей мерещатся всякие ужасы. Будто в первый раз! В такой ситуации с ней разговаривать бесполезно. Иоанна, как может, успокаивает её, но в трубке уже сплошной рёв.

И она поехала на студию.

Там, использовав все дозволенные и недозволенные приемы, ей удалось вырвать у близкой к обмороку редакторши / «натура уходит», «у Петрова скоро новая роль, у Сидорова — в театре скандал» и т. д./ неделю пролонгации. Можно было, конечно, сказать правду, что ей всё это обрыдло, и заморозить «Черный след» на веки вечные… Но нет, она по-прежнему была рабой, и изворачивалась, врала, хитрила. И всё это напоминало бег петуха с отрубленной головой.

Прачечная, сберкасса, квартира…

Едва Иоанна выходит из лифта, Лиза выскакивает навстречу — дежурила у двери. Филиппа всё ещё нет. Лиза даже не пытается скрыть разочарование при виде свекрови, если можно назвать разочарованием печать вселенской катастрофы на её классически правильном беломраморном личике. Ни дать, ни взять — ожившая Галатея. Едва ожила, и тут же конец света. С такой внешностью прилично восседать где-нибудь под стеклом в бюро эталонов рядом с метром, килограммом и статуей Венеры Милосской. Венера без рук, а Лиза — с руками. Руки её прекрасны, хоть и в муке. Лизе совсем не пристало сходить с ума из-за какого-то алкаша и балбеса, заночевавшего, видимо, у очередной владелицы теле- и видеоаппаратуры. Не может позвонить, кретин… Лиза ждёт второго ребёнка, и Артёма ещё не отняла от груди не в пример этим современным мамашам. За такие «концы света» Филиппу надо голову оторвать.

Иоанна начисто лишена родовых инстинктов — в конфликтах сына со школьными приятелями, девушками, теперь вот с Лизой, Иоанна всегда проявляла третейскую объективность, в отличие от денисовой матери, которая делила мир на Градовых, Окуньковых /её девичья фамилия/ и на прочую шушеру. Иоанна была шушерой. Обитая с супругом преимущественно за границей, мадам Градова-Окунькова вначале не имела физической возможности вмешиваться в их с Денисом семейную жизнь, но после скоропостижной смерти свёкра целиком отыгралась на воспитании Филиппа. Она портила его и баловала с такой дьявольской последовательностью, будто задалась целью увенчать генеалогическое древо Градовых-Окуньковых величайшим монстром всех времён и народов. Ожесточённые стычки Иоанны со свекровью из-за Филиппа вели только ко взаимной ненависти, Филипп хужел день ото дня, ловко играя на баталиях взрослых. Денису же всё было до фонаря, кроме ДЕЛА. В конце концов, Иоанна отступила. Семья Градовых-Окуньковых с её неразрешимыми проблемами постепенно отодвигалась на второй план, а потом и вовсе перекочевала куда-то за кадр её бытия. «Филипп перебивается с двойки на тройку», «Филипп прогуливает уроки», «Филипп грубит учителям», «Филипп хулиганит», — эти сигналы из школы, а позднее из милиции Иоанна со злорадным спокойствием переадресовывала свекрови: «Балуй дитя, и оно устрашит тебя»… «Детей надо баловать, тогда из них вырастают настоящие разбойники».