Подкормив стадо, мы сделали последний переход к поляне, названной пастухами довольно-таки современно: «Командировка».
Принявши скот, пастухи похвалили нас: мол, с ребятишками гнали, но никакого в стаде урону, а вот шестеро взрослых головотяпов пригнали стадо и потеряли в пути двадцать голов скота. Рыскают сейчас по лесам перегонщики, ищут скот — дело-то подсудное. Но мало чего найдут — уж больно много после тех перегонщиков порожних бутылок вокруг кострищ валялось.
В честь удачно завершенного дела ребята наши натопили баню, оставшуюся от переселенцев, мылись там, стегая друг дружку вениками, выбегали нагишом на улицу и с визгом бухались в ледяную воду речки Цепёл, падающей с тундряной горы. Мы выпили спирта с пастухами, сидели на крыльце избы, курили, хохотали над парнишками, песни пели, в цель стреляли и в фуражки, которые охотно подбрасывали ребята. Спать легли поздно, так как ночи здесь уже не было, накатывал лишь морок и вовсе уж оглохлая, вроде бы даже густая тишь, в которую среди лета, сказывали пастухи, гнус заедает насмерть все живое.
Проснулись и увидели возле печки пастуха Устина, долговязого, тощего мужика. Он хлебал жидкую кашу из котелка, глядя куда-то в пространство обиженно и скорбно.
— Беда, робята, — сказал он, дохлебав кашу, — мохнорылый задрал бычка. Мне платить…
Все ссыпались с печки, с нар, бросились на улицу, будто могли еще поправить беду, и были ослеплены яркой белизной: ночью выпал снег. Мягкий, липкий, пушистый, он оседал последними хлопьями. Темная, синюшная туча волокла плотную его массу к северным недвижным хребтам. Плывя торопливо, срезанно, дальние вершины выныривали все реже, реже, пока вовсе не затонули во вспененных, круто двигающихся волнах. Но это там, на севере, в дальней дали. А здесь, на Кваркуше, обмерло все, остановилось, стихло. Низкие облака заполнили расщелины гор, недвижно лежали на верхних беломощных полянах, лепились к чахоточно-серым лесам, пластами висели над всем хребтом. Сплошной капелью заполнило мир. Со стлаников, сдавленных снегом, с худых деревцев, с крыши старой избы, с бани, с камней, с каждой веточки, былки и листочка сочилось мокро, из разложив густо повалил пар, заполняя сонной зяблостью округу.
Наше становище располагалось на склоне поляны, сплошь заросшей желтой купавой. Стебли и листья цветков завалило снегом, головки купав светились лампадками на немыслимо белом и ярком пологе. И чем дальше по склону, тем гуще было свечение. Ближе к небу седловина сплошь была охвачена желтым заревом — казалось, свершилось всесветное чудо: небо, усыпанное звездами, опрокинулось, и мы боязливо ступали по нему, податливо-мягкому, боясь провалиться в тартарары. Было так дивно, сладостно и жутко, что я еще раз — в который уж! — осознал бессилие слова перед могуществом и красотой природы. Не верилось, что в такой благостной тишине, среди такой красоты могла быть смерть, жестокость и вообще какая-либо напасть.
Не один, не два человека, сотни людей, обманутые чарами здешней красоты, блуждали в низко павших, беспросветных облаках, погибая медленно и мучительно от пронзающей душу и кости сырой стыни, средь цветущих лугов, до конца веруя — при такой красоте не может быть места смерти.
Меж тем всего лишь в полверсте от нашего стана, где вечером были шум, крики, песни и пальба, в размешанном, буром от крови снегу лежал задранный теленок, точнее, передняя его часть. Из мятого, спруженного и опятнанного снега торчала перекушенная лопатка — почему-то запомнилась вперед всего она, выдранная с мясом, раскрошенная в щепу, потом уж заметил я разорванные внутренности с вытряхнутой из них свежей поедью — бычок, тот самый, что повредил в пути ногу и был уже цапан медведем, отощал в дороге, нахватался мокрой травы, его сморило, и он прилег возле кустов.
Медведю за всю дорогу на высокий Кваркуш мясного не обломилось. Он заголял травяной дерн, крушил валежины, пни, выедая жуков, червей, мышек, пожирал муравейники вместе с сором. Но что за пища этакой зверине — букашки да муравьи! Он шел с терпеливой верой и надеждой на добычу основательную, горячую.
И дождался своего часа.
Прыгнув из-за куста, медведь убил бычка разом, без возни. Дыры от когтей кровенели выше губ бычка, на войлочно-сером храпе. Второй лапой зверь вцепился в загривок бычка и переломил его лен. Осязаемо слышалось, как хрустнула лучиной шея бычка, небось не успел бедняга ни испугаться, ни замычать.
Зверь был голоден и от голода бесстрашен. Он не уволок тушу телка в кусты, тут же, где убил, единым духом сожрал половину и только тогда уж попробовал тащить оставшуюся часть добычи. Проволок половину туши метров полтораста, соря по снегу ошметья стылой крови, алые телячьи косточки, растягивая веревками зацепившиеся за коренья кишки, и, выдохнувшись, оставил мясо, едва прикопав его мохом и грязью, выдранными из-под снега, — отяжелел от жратвы косолапый, залег где-то поблизости, сторожа свою добычу. Зверь сильный, наглый, но беспечный — такому здесь не прожить.