А Леон все старается втолковать в головы приятелей Брата орла тайну грамоты, и каждый из них, наверное, все-таки больше делает вид, что в его объяснениях что-то понимает. Однако Брат орла ничего не понимает и не хочет понимать. Его занимает одна-единственная тайна, которая кроется в глазах Гедды.
Когда стойбище засыпало, он, если не был в стаде, следил, не вошла ли Гедда в чум к Леону. Нет, Брат орла не останавливал ее, не окликал, ему просто необходимо было убедиться, насколько он несчастный в своем позоре. Он смотрел на луну, мысленно метал в нее аркан, стаскивал ее с неба и раскалывал в ярости, только бы не светила она с такой равнодушной беспощадностью — ведь видно, видно все, даже то, насколько бесстрашны и безжалостны глаза Гедды. Ох и глаза! Ну пусть хотя бы на мгновение отвела их в сторону, когда в упор встречается с его взглядом. Так нет же, смотрит так, будто и погибнуть готова.
У Леона в чуме Брата оленя был свой отдельный полог, и Гедда последнее время ночевала там почти каждую ночь. Она чувствовала, что Брат орла следит за ней, и потому наперекор своему желанию промчаться ветром от чума к чуму или стать невидимой, как тень от крыла ночной птицы, всякий раз шла замедленно, не позволяя себе оглянуться: такой уж вот была гордой и независимой ее душа. Но путь в десять шагов казался Гедде бесконечным. Десять шагов, всего десять — Гедда это уже давно высчитала. Зато сердце ее делало столько ударов за это время, сколько хватило бы их, чтобы пересечь весь остров из конца в конец. Нет, Гедда не просто шла, она несла себя, и, возможно, только луна могла сравниться с ней в своем неспешном, однако неодолимом движении по небу.
Но едва Гедда пересекла черту, за которой мироздание с его властительницей-луной оставалось позади и начинался таинственный мир спящего чума, она словно перепрягала в себе запаленного оленя на свежего. О, какая теперь была гонка! И это, пожалуй, уже больше походило на полет, чем на бег, и олень сказочно превращался в лебедя. Какое-то время лебедь бился в груди ее, как в тесной клетке. Но Гедда знала, что непременно настанет тот миг, когда лебедь как бы вырвется на волю, потому что в груди ее вдруг обнаружится своя вселенная с бескрайней далью и непостижимой высью; улетит лебедь к самому солнцу и сгорит в нем, испытывая до безумия желанную муку при этом. И пусть, пусть сгорит лебедь, после чего он снова станет сердцем Гедды. На какое-то время сердце успокоится, переполненное чувством, которое еще совсем недавно казалось ей немыслимым. Да не так и давно она лишь гадала: что значит любовь? Она смотрела на звезды, спрашивала у них: так что же, что это такое? А они могли только намекнуть своим дальним мерцанием, дескать, это тайна, великая тайна, и мы желаем тебе разгадать эту тайну самой. Она смотрела на солнце и спрашивала: так что же это такое? И солнце смеялось, солнце слепило, солнце манило и внушало: о, для этого надо сгореть на миг, сгореть, чтобы снова родиться с новой душой, которой будет ведомо, что же это в конце концов такое. И это случилось. Да, да, она сумела сжечь себя и родиться вновь, родиться уже с той душою, которой наконец открылась эта удивительная тайна... Ну так в чем она виновата? Почему она должна опускать глаза перед встречей со взглядом Брата орла или любого другого человека?
А Леон? Что происходит с ним? Превращается ли его сердце в лебедя и достигает той высоты, чтобы родиться заново?.. Гедда прикладывала к груди Леона ладонь. Вот оно, сердце его. Нет, оно не только в его груди, оно всюду, оно гулом своим переполняло и Гедду, и всю вселенную. И это похоже на удары в какой-то волшебный бубен. И под удары этого бубна Гедде хочется закружиться, погружаясь в самозабвение, будто в солнечный огонь. И Леон входил в такое же самозабвенное исступление и шептал: «Шаманка, шаманка, да, ты шаманка». Гедде нравилось, что он так называет ее. И она отвечала: «Да, я шаманка, я дочь солнцепоклонников, потому я и довела до кипения и свою и твою кровь...»
Вот так все переменилось в жизни Леона. Его переполняло незнакомое ему чувство победителя, чувство мужского самодовольства. И это было для него тем более желанным, что он до сих пор мучился тяжкой мыслью о своей ущербности, особенно когда вынужден был сравнивать себя с таким несокрушимым и удачливым человеком, каким был Ялмар — его неуязвимый соперник. Леон выздоравливал, входил в пору зрелости и не замечал, как с чувством страшной своей ранимости терял в себе что-то очень человечное, грубел, терял внутренний слух на очень тонкие вещи. Возможно, что это было в нем временным, возможно, что его просто оглушил звон собственной бунтующей крови. Но это было.