Выбрать главу

— Спрашиваю… как жить будешь, дядя?

В ушах у Лауринаса что-то громыхнуло, будто кто у самой головы выстрелил. Выстрел из будущего, куда пока не достигал его отуманенный, помутневший от боли взгляд.

Бригадирша глянула в его незрячие глаза, на распахнутый хлев.

— С коровой как? Держать будешь или продашь?

— О чем ты? Не понимаю…

Понимал, не мог не понять, что ему протягивают руку помощи, — ее грубоватость прикрывала сочувствие, даже нежность, однако мысленно Лауринас все еще терся возле носилок, слышал миролюбивый, на редкость ласковый голос жены. Бригадирше — еще маленькая была, егоза, яблоками угощал! — всегда старался показать, каким, мол, мог бы стать ей славным помощником, но на этот раз одного хотел: быть поближе к голосу, непривычно ласково шепчущему о его деревьях. Недаром говорил Петронеле, что все деревья, особенно клен, освещают двор…

— Надумаешь продавать, дядя, знаешь, куда обратиться, — как бы между прочим обмолвилась бригадирша и обеими руками надвинула шлем. Молча оседлала мотоцикл, заляпанный весенней грязью и летней пылью, окуталась дымом. Вслед за фыркающим Ижем с лаем бросился Саргис.

Будто только этого ждали, уставились на песика женщины.

— Охотничья, етаритай, говорю вам, бабы, охотничья! — клялся Линцкус, пританцовывая то на одной, то на другой ноге.

Женщины не желали верить, что этакий клубок шерсти — и глаз-то не видать! — способен выследить кабана пли даже уссурийскую собаку.

Удивила соседок и жалоба Елены, как сложно кормить этого песика.

— Молоко разогревать? Барский желудок!

— Я и детям шоколадных не покупаю, а тут собаке! — дивилась другая.

— Что ребенок, что щенок, пока маленький, все одно, — терпеливо втолковывала им Елена.

Только жена механика поверила ее словам. Для прочих и сама Елена была из того же мира, что и странная собачка.

Поохали, жалея Петронеле, поахали из-за коровы и сада — это же столько добра пропадает! — и разбежались по своим делам, обещая заглянуть, посильно помочь. У Лауринаса увлажнялись глаза, не знал, как и благодарить, хотя галдеж этот мешал ему побыть наедине с последним, не успевшим остыть шепотом Петронеле.

После того как люди разошлись, на усадьбу опустилось сжимающее сердце уныние. Не хватало здесь Балюлене, ее шарканья и стонов, ее не умеющего тихо звучать сорванного голоса. Словно бы ничего не осталось, лишь истоптанная трава, лишь опустевший дом…

— Председатель! — В погасших глазах Лауринаса вдруг засверкали огоньки. Не те веселые, похожие на резвых корольков, но все равно огоньки. Весело ли тебе, горько ли, но посещение председателя — большое событие на усадьбе колхозника. Большое и неизвестно что сулящее.

Да уж вижу, вижу, докладывал отсутствующей хозяйке Лауринас. Крупный, плотный человек в хрустящей куртке коричневой кожи. Из расстегнутого ворота пестрой рубахи лезет наружу могучая шея с незагоревшими полосками складок. Спокойный, даже чуть безразличный взгляд скользит по крышам, деревьям, но замечает и взволнованные лица.

— Слышал, жену в больницу отправил, Балюлис?

И вижу и слышу… Тихий, доброжелательный голос не подходит к могучей фигуре и взгляду. Смотрит так, будто принадлежишь ты не только себе, но и ему. Из-за одного того, что он председатель, что по его приказу люди косят и молотят, Лауринас пустился рассказывать, как заболела жена, по привычке потащил в дом. Председатель отказывался, стесняясь Статкуса, оправдывался занятостью, лучше уж под кленом посидит, дух переведет.

— Хорошее ты дерево вырастил, Балюлис.

Лауринас не поправил — сметал листья со скамьи, — на том свете попросит прощения у Матаушаса Шакенаса. Если достойно похвалы дерево, которого ни поливать, ни удобрять не надо, то разве менее достойны им самим посаженные яблони и груши?

Пока звал Лауринас Елену — не согласится ли похозяйничать? — Статкус с председателем перекинулся парой слов о погоде. Хорошие деньки стоят, что и говорить, но пастбищам и садам не помешал бы и дождик. Елена помыла из лейки перемазанные в земле руки, заспешила к буфету, словно было это ее обязанностью, вписанной в память и гены. Так же нарезала она когда-то ветчину и разбивала яйца в сковородку, чтобы накормить изголодавшегося Йонялиса Статкуса, когда тот вваливался к ним с бурчанием в голодном желудке. Больше всего манил свет на холме Баландисов, но с не меньшей силой — и он стыдился этого! — запах поджаренной на сале яичницы. Ведь тогда, в незапамятные времена, он творил мир, а не мир его, и пустой желудок не имел права так уж громко заявлять о себе.