Выбрать главу

Папироса медленно тлела в его пальцах. Устремив ярко-синий взгляд в какую-то свою даль, он напевал бархатным чистым баритоном:

У Джузеппе-лоботряса лаццарони Нет макарони, зато есть лень…

После третьего стакана чая дядя Володя, наскучив монологом, отправлялся бродить по квартире. В коридоре он сталкивался с Данилычем, спешащим на кухню почистить селедку-залом, свое излюбленное лакомство.

— Как живете-можете? — спрашивал дядя Володя.

— Лучше всех! — буркал Данилыч.

— Но не лучше меня! — со смехом возражал дядя Володя.

Данилыч не отзывался, проскальзывал мимо. Я догадывался, что он не жалует дядю Володю. Зато все остальные жильцы нашей многонаселенной квартиры души в нем не чаяли.

У Зубцовых всегда гуляли, и дядя Володя оказывался желанным гостем. Он почти не пил, но великолепно играл на гитаре и пел романсы. Особенно хорошо получалось, когда он пел вдвоем с младшей сестрой Фомы Зубцова, волоокой, темнобровой Полиной.

Брось, моряк, не надейся на силу норд-веста, Мисс из знатной семьи, мисс — другого невеста.

Вот так они пели, и туманились серые тяжелые очи Полины, неотрывно прикованные к дяде Володе. А ресторатор Фома Зубцов, сильно раздобревший на московском коште Микула Селянинович, смахивал с багровых щек крупные, чистые слезы.

— Интеллихэнция (он так произносил это слово), всежки соль русской земли!

Утверждение Фомы Зубцова несказанно радовало меня. Я уже знал, что принадлежу к интеллигенции, а это, по дворовому счету, соответствовало второму сорту человечества. К третьему принадлежали кустари, мелкие торгаши, артельщики и к последнему, мусорному, — бывшие буржуи.

Еще более восторженный прием ожидал дядю Володю у цветочницы Кати. Он составлял ей букеты из бумажных цветов и бутоньерки из тряпичных, рисовал цветными карандашами розы, лилии, георгины, пионы, астры, тюльпаны, махровые гвоздики и подбирал материал для их изготовления. Дядя Володя отличался тонким художественным вкусом, к тому же прекрасно рисовал, писал маслом, его пастели даже где-то выставлялись.

Не следует думать, что нерасположение Данилыча мешало дяде Володе быть добрым другом остальной симаковской семьи. К нему благоволил инфант Толька, помешанный на балалайке. Дядя Володя услаждал его рассказами о знаменитом создателе балалаечного оркестра Андрееве, да и сам владел трехструнным инструментом получше Тольки.

Короче говоря, дядю Володю можно было с полным правом назвать другом дома, подразумевая под этим всю большую квартирную семью.

Хотя отец с матерью относились к дяде Володе с приметной небрежностью — отец даже раздражительно, — они всегда приглашали его на свои сборища, особенно если ожидался какой-нибудь выдающийся гость из литературного, художнического или артистического мира. Среди прочих — знаменитый бас-профундо из Большого театра. Что значит «профундо», я не знал, не знаю и сейчас, но так его все звали. Наверное, это еще лучше, чем просто бас. Он приходил играть в карты. Я уже находился в постели, и до меня доносился лишь его густой, раскатистый голос. Кстати, это ему был обязан дядя Володя лестным прозвищем Володя Великолепный.

Прозвище, придуманное басом-профундо, необыкновенно точно выражало внешнее впечатление от дяди Володи. Он был высок, статен, бородат и синеглаз, как гамсуновский лейтенант Глан. Борода у него золотилась, волосы отливали чуть приметной рыжинкой. Глубокий, звучный голос возникал без всякого напряжения из просторной емкости груди, не теряясь в любом шуме, причем в богатых баритональных переливах никогда не звучали ни самодовольство, ни апломб, ни важность. Нет — всегда радость, увлеченность, азарт, веселое согласие на спор без всякой задиристости. Бас-профундо гремел раскатами, словно давил окружающих, голос же дяди Володи был просто отчетливо слышим, как бывает слышна виолончель в меди оркестра.

Я не сразу обнаружил, что влюблен в дядю Володю странно и тревожно. Мне хотелось стать таким же высоким и стройным, золотым и синеглазым, звучным и легким, даже бородатым, как он. Я прикидывал свои возможности, они были мизерны: я из низкорослой семьи. Даже мой легендарный дядя по материнской линии, капитан 3-го ранга Евгений Алексеевич Коневский, уволенный из флота за отчаянные кутежи, возвращенный на корабль по высочайшему соизволению в дни первой мировой войны и погибший в морском сражении, был на пределе дозволенного для флотской службы роста. Об отце и его родичах говорить не приходится — сплошь левофланговые. У нас не было и бородатых, даже на старых семейных портретах, правда, дед носил вполне сносные усы. И все мы монголоиды: скуластые, темноволосые, желтокожие. Музыкальность рода сосредоточилась в отце, всем остальным, как говорят, медведь на ухо наступил. И потом — я твердо знал это своим незрелым сердцем — мы нелегкие люди. Мы страстны, самолюбивы, многое таим про себя, вспыльчивы и неуютны. У матери эти качества выражены сильнее, чем у отца, а я, говорят, характером в мать. Неужели мне заказан путь стать таким очаровательным, осиянным человеком, как дядя Володя? Я, правда, тоже немного рисую, легко запоминаю разные звучные имена и лихо их произношу, испытывая при этом щекочущее наслаждение, но этого слишком мало, чтобы уподобиться Володе Великолепному.