Выбрать главу

Запоздавшее любопытство — единоличное, общее ли — оно лишь выявляет (как проявитель фотографию) невозможность вопроса в то, в самое нужное время.

В пятидесятые годы по некому неписаному правилу запрещалось лезть к родителям, да и вообще к взрослым, с расспросами о том, чего, по их мнению, нам было знать не положено, хотя всё мы про то уже и знали. В то летнее воскресенье, на десятом году своей жизни, я стала вдруг соучастницей и услышанного, и негласного уговора о неразглашении. Раз им хотелось, чтобы я не знала о твоём существовании, значит, я ни о чём и не должна интересоваться; меня принудили к соглашательству о моём неведении. Преступить тот уговор было для меня столь же неприемлемо, как и произносить при них сквернословия. За этим, как мне тогда казалось, неминуемым образом следует нечто вроде стихийного бедствия, какая-нибудь немыслимая кара, вроде той, что пряталась в словах, брошенных Кафкой отцом своему сыну, а им, в свою очередь, приведённых в Послании отцу, и начертанных мною тот час же, при первом прочтении, в возрасте двадцати двух лет, в изголовье кровати в университетском общежитии: я разорву тебя, как сявку.

Припоминается мне охвативший меня ужас, когда в шестнадцатилетнем возрасте, будучи в гостях у тётушки Марии-Луизы, позабывшей в обычном для неё воскресном подпитии про обет молчания, услыхала я от неё, тыкавшей пальцем в какое-то фото, которое я не стала даже рассматривать, а постаралась побыстрее перевернуть страницу альбома из боязни, что он и она, сидевшие тут же, услышат её слова и поймут, что мне ведом их секрет: «это твоя сестра».

Мы сами громоздим мнимое над правдой.

В июне шестьдесят седьмого гроб моего отца опустился в разверзнувшуюся рядом с твоей могилой яму. И мы обе — и я, и она — притворились, будто ничего о ней не знаем. На следующий год, наведывая её в свой летний отпуск, отнесла я на могилу отца сорванные в саду цветы. На твою я не положила ничего… потому что она меня ни о чём не просила.

И потом, место, где ты покоишься, никогда не было даже поименовано.

В какой-то момент, что тому стало причиной, узнать мне не суждено, они, должно быть, догадались, что я о тебе знаю. Только, видимо, стало безнадёжно поздно прерывать молчание, тайна стала слишком старой, им не по силам было уже от неё избавляться. Мне же казалось, что я с ней вполне ужилась.

Детям проще, если их никто не расспрашивает о секретах, которыми им ни с кем не хочется делиться.

Мне думается, что это замалчивание примиряло нас, их и меня. Меня оно оберегало. Оно сняло с меня тяготы почитания, в которые укутана память о детях, с непознаваемой для оставшихся в живых жестокостью навсегда покинувших семью, возмутившей меня, когда стала я тому свидетельницей.

Моей кузине С. мать не переставала превозносить умершую в три года сестрёнку, со слов её бывшую «ну, просто прелестью».

Они же запретили самим себе потрясать тобой, как идолом для поклонений, бросать мне в лицо нечто вроде: «она-то была милее тебя».

У меня не возникало желания, чтобы они что-то о тебе рассказывали, должно быть, надеялась, что благодаря такому молчанию они просто забудут тебя. Оправдание той гипотезе вижу в воспоминании о глубоком, никак иначе необъяснимом душевном своём потрясении всякий раз, когда уже повзрослевшая вынуждена была смиряться с очевидным — ты в них, и ты несокрушима.

В восемьдесят третьем году, на приёме у врача, при мне тестировавшего разрушавшуюся её память, в ворохе неправильных ответов мелькнул один верный: «у меня было две дочери». При этом она не вспомнила года своего рождения, вместо него назвала год твоей смерти, тридцать восьмой.

В шестьдесят пятом приехали мы из Бордо их навестить. С мужем и нашим первенцем шести месяцев от роду, которого они ещё не видели. Встретил нас при выходе из машины он. Сиял от счастья, что наконец-то видит своего внука, а ей, не удержавшись, крикнул: «малышка приехала!». Тот ляпсус — звучит он, во всей его прелести во мне и теперь — хотелось бы не слышать вовсе.

Обескуражил он меня, опечалил и ужаснул; не хотела я, чтобы ты возрождалась через моёго ребёнка, воскрешалась посредством частицы меня самой.

Поиски уз, связующих нас с тобой во плоти и по крови, заполонившие моё письмо, не являются ли и они своего рода воскрешением тебя?