Но та неделя на даче Боксёра оказалась особенной. Границы счастья были обозримы с самого начала, и пусть я просто переезжал с одной дачи на другую, под конец я немного затосковал, понимая, что мне будет не хватать его. Если не считать Иры, которая официально всё ещё была моей первой (и несчастной) любовью, впервые в жизни я ощутил — моё приподнятое настроение, радость и необъяснимое чувство покоя зависят от другого человека, и это всё прекратится, когда его не будет рядом.
Я пришёл к мысли, что хотя Ира и была моей любовью, лучше, когда она далеко, тогда я мог упиваться гордым осознанием того, что я — отвергнутый влюблённый. Боксёр — совсем другое дело. Я радовался, когда мы были вместе, и моё сердце сжималось от безотчётной грусти при мысли, что мы не сможем видеться ежедневно.
В последний перед отъездом день я сидел на крыльце, слушая, как мама напевает что-то на кухне под аккомпанемент шкварчащих котлет, смотрел на прямые сильные сосны передо мной и думал о том, что завтра снова останусь один. Никто не будет учить меня плавать, гулять со мной по лесу, рассказывая немного занудные, но такие настоящие истории. Ира наверняка приедет на свою дачу и станет глядеть с презрением и манерничать, и не найдётся никого, с кем можно было бы гордо пройти мимо её ворот, демонстрируя, что есть на свете люди, для которых я важен.
Мама перестанет быть доброй и начнёт наказывать меня за проступки, на которые здесь смотрит сквозь пальцы. Один. Даже если и случаются в жизни проблески счастья, всё равно они так коротки, и рано или поздно снова остаёшься в одиночестве, что бы там ни говорила мама о мифических единомышленниках, которые со временем непременно объявятся. Я накручивал себя, рисуя безрадостные картины одинокого существования, и окончательно расстроился, тут ко мне подсел Боксёр:
— Ты чего такой тихий, Артёмка?
— Я? Не знаю.
— Случилось чего? Чего ты куксишься?
— Не знаю.
Эти вопросы, заданные так искренно, не вызывали во мне отторжения или желания отделаться от Боксёра, наоборот, хотелось, чтобы он продолжал меня расспрашивать и я был бы вынужден что-то ответить ему, хотя и не знал, что именно.
— Из-за плавания расстраиваешься? Ну, чего тут? Будешь плавать, как чемпион, время просто нужно. Я-то, конечно, с детства плаваю, потому что рос в деревне, но зато что-то другое не сразу получалось. Да, собственно, чем ни занимайся, всё сноровка нужна, а она быстро не приходит. Без труда, как говорится…
— Нет. Не из-за плаванья… — вздохнул я.
— А что тогда? Мама наругала?
— Нет, не ругала…
— М-м. Ну, не знаю тогда, что и думать. Не хочешь говорить, значит, чего такой мёртвый?
— Уезжать не хочется.
— А-а, вот оно что, — протянул Боксёр немного озадаченно, — ну а что такого? В школу-то ещё не скоро. Ещё три месяца будешь на даче прохлаждаться, с дружбанами там со своими на великах гонять!
— Они мне вовсе не друзья.
— Ну всё равно не один.
— Нет. Там буду один.
— А тут-то что? Тут вообще никого нет с тобой играть. Все соседи бездетные. А там, ты же мне сам говорил, есть с кем время проводить.
Тут во мне что-то взорвалось, вырвалось, выплеснулось, как пар из кастрюли, но не сильно, а лишь немного приподняло крышку и снова опустилось. Мне хватило сил только прошептать: — Там вас не будет.
Боксёр не был готов к такому признанию, но быстро справился со смущением: — Во-первых, сколько можно тебя просить мне не выкать? Ты как не родной… Во-вторых, чего ты так насупился. Я же буду приезжать каждые выходные, пойдём с тобой на озёра, а потом, ближе к осени, за грибами.
Чего ты такую трагедию развёл, как будто на войну уезжаешь. Ну! Ладно тебе, перестань, а то я тоже расстроюсь.
Он обнял меня за плечи и прижал к себе. Я уткнулся носом в его подмышку, и слёзы сами собой полились из глаз. Мне было стыдно, что я веду себя, как девочка, и от этого хотелось плакать ещё больше. Он ничего не говорил, просто сидел рядом, обняв меня, и в какой-то момент я уже не понимал, плачу ли я от того, что скоро всё закончится, или от счастья, что я, наконец, не один, а под защитой большого, сильного и нежного мужчины.
Тем летом умерла прабабушка, мать моего деда. Я почти не знал её, потому что она не одобряла женитьбы сына. Бабуля проговорилась однажды (когда была не в настроении), что баб-Аня, как мы все её называли, считала невестку выскочкой, белоручкой и воображалой, кроме того, ей не нравилось, что бабуля похожа на еврейку. С тех пор прошла целая вечность, но отношения так и не заладились. Единственным моим воспоминанием о баб-Ане были её морщинистые мягкие руки (пахнувшие нафталином и старой одеждой), трепавшие меня по волосам, пока я сидел у неё на коленях в один из редких семейных сборов.