Будто бы и главарь был подвержен тем же размышлениям, касавшимся темы дуэли, что и поэт, без труда опережая его!
В итоге использование двоими хорошо известного им и крайне сурового разборочного средства попросту отторгалось само собой – как непригодное по всем основаниям.
Что же касалось ответа на второй вопрос, то он хотя и невнятен из-за недуга, но скроен полностью в соответствии с обстоятельствами.
Следовало ли оглашать то, чего ни единой сторонней душе знать не полагалось, так как позже разглашённое годилось бы стать важной частью в некоей цепочке улик?.. А что в пленнике главарь просто обязан был видеть чужака и опасаться его, хотя бы на крайний случай, – этого ведь нельзя было не признавать. Нет, главарь помалкивал и держался отстранённо явно и не только из-за своей болезненности, а, тем более – не из трусости…
Этот загадочный человек вновь демонстрировал своё умение брать верх в общении, тем самым как бы посрамляя другого. Причём общение он сводил до пределов, до минимума. Как и в предыдущем, Алекса это не могло не задевать.
В нём тяжёлою глыбою громоздились упрёки в его собственной неуместной назойливости. «Даже эта черта моего характера, – говорил он себе, – чисто сословная; a priori ею подвержено всё в моей сущности, но я не умею пользоваться ею с определённой целью, когда пробую рассматривать иной для меня мир. Войти в него, в этот мир, отодвинутый светом из опасения быть им погубленным, вряд ли возможно с капризною дворянской меркою, и две стороны жизни так и остаются отделёнными одна от другой…»
Время шло, лишённое признаков своего течения. По-прежнему обмяклым и беспомощным оставалось тело израненного; оно вздёргивалось и исходило тяжёлым запахом пота. Вожак уже не подбадривал Акима. От него можно было слышать только сбивавшееся дыхание, что указывало на осознаваемую им и весьма нужную в данном случае собранность и бдительность. Он, возможно, подрёмывал, превозмогая першение в горле.
Конечно, это обозначало, что он очень устал и ему было необходимо хоть немного расслабиться, передохнуть. Над деревьями и над экипажем провисали монотонные негромкие узоры колёсного перестука, шлёпанья копыт, живого движения лошадиных мускулов, шелестения и поскрипывания упряжи и сбруй.
«Я думаю о себе и не могу представить, что бы я мог думать о моих случайных попутчиках, – мозг Алекса никак не уравновешивался в своей работе, прибавляя новых неожиданных соображений. – Странное состояние. Пожалуй, и в отношении меня им также думать нечего, ведь они знать не знают меня как человека и даже не могли разглядеть, каков я. Разве лишь предводитель отличается от остальных. Уж ему-то, надо полагать, известно немало про меня, поскольку моё имя неразрывно с литературою, где он, очевидно, сведущ. Как же бы иначе он мог иметь отношение к автору книги? Но его воздействие на меня какое-то странное и непонятное. Властолюбив? Кто знает. Или это подобие гипноза. Ему не передалось моё раздражение, значит, он уверен в себе, и его хладнокровие устойчивее моего. Но вот же – что мне делать? Ведь дорога не вечно будет тянуться. И я ничего не узнаю…»
На него опять накатывал хаос упругой подавленности. «Что бы такое позволило сбить обстоятельства? Устранить изматывающую неизменность, которая пошла совершенно не в том направлении, какого я желал? И как надо себя вести?»
На эти вопросы ответы не находились. Но зато можно было почти ощутимо определить в себе что-то мятежное и отчаянное. Так неожиданно люди обычно быстро как бы перерождаются для броска в поступок ввиду безвыходности их положения.
И поэту вдруг стало даже казаться, что некий важный очищающий его поступок ему здесь кем-то уже определён и выверен ещё раньше, до этого путешествия с разбойниками. Останется его предпринять. Он, поступок, ему необходим, едва ли не до крайности. Только каким он должен быть? Ясно, дуэль невозможна ввиду её нелепости. Равно как и вызов на неё, который не исключался лишь как задиристый и аффектный, и едва ли можно было рассчитывать, что он был бы принят без оскорбляющей насмешки. Но тогда – что же? Непроизвольное стремление к суициду также ведь осталось неисполненным и уже далеко позади…
Холодная испарина пронеслась у него по спине. Мысль нечаянно отошла и метнулась к тому месту в сырое тёмное поле, куда его занесло какое-то грозовое волнение, вызывавшееся воздействием тяжёлых и горьких признаний самому себе. Только непредусмотренная причина помешала тогда исполнить задуманное, но он хорошо помнил, что в тот миг он был решителен как никогда и как никогда смел той смелостью, которая приходит за надобностью очищения души и успокоения хотя и гордой, но заблудшей совести.