Алексова память, с какого бы края он ни захотел её встормошить, не могла, однако, указать ему на ситуацию, когда бы он обольщался или был обольщаем натурою юной и девственной, ещё не истратившей своей пылкой короткой жизни на огорчения и разочарования и вполне искренно верящей пока идеальному и усердно оберегающей свою честь и достоинство – не только перед окружающими, но и, что ещё важнее, – перед самою собой. Теперь же мог осуществиться ещё и такой вариант…
«Женщины!» – резюмировал поэт свою неготовность разобраться в окутывавшем его странно-сладостном вихревом наваждении, которое, размышляя о нём, он уже мог считать определённо выжданным – им самим и – с того самого, прежнего срока…
– Конечно, конечно… – машинально и торопливо проговорил он на её готовность пообщаться с ним, между тем как, завидев появившихся почти рядом слуг, Алекс оставлял Аню, чтобы удалиться от неё.
Передав через слугу запрос барыне, когда бы он мог явиться к ней на приём, поэт вскоре был уведомлен, что с этим в данные часы можно бы и не торопиться, а лучше как следует отдохнуть с дороги, выспаться, и уже только завтра она в любое время и непременно примет его. Другого начала пребывания в усадьбе Алекс бы и сам не желал, поскольку ему и в самом деле требовалось преодолеть усталость, сопровождавшую его ещё в Неееевском, а на всём пути от него сюда ему даже подремать не привелось.
Спал он крепким сном, перед этим наведавшись в отменно истопленную баньку с парилкой, и уже лишь к вечеру его буквально растормошил слуга, передавший ему приглашение к ужину.
В небольшой и уютной гостиничной зале, оформленной непритязательно, хотя и не совсем по-старинному, собрались, кроме самой барыни – Полины Прокофьевны, Ани и её сестры Ксюши, управляющий имением, лекарь, учитель-француз и приказчик.
Ждали ещё священника местного прихода и корнета – от занимавшей село группы жандармерии, но те не появились.
Общество удостоило Алекса повышенной внимательностью и простым трогательным обхождением, что следовало соотнести как с его известностью и знакомством с ним владетельного семейства зимой в белокаменной, так и с фактом его нахождения в усадьбе в качестве единственного на данный смутный момент гостя и не какого-то, а – представляющего таинственный по периферийным понятиям свет самой столицы.
Место Алексу за столом было отведено по соседству с Аней справа и её сестрой слева. Все остальные разместились напротив них. Барыня сидела в центре – прямо перед заезжим поэтом.
Она была бледна той нескрываемой бледностью, за которой проступали черты очередной для неё и уже, возможно, заключающей степени быстрого постарения. Было видно, что она подавлена скрытой обеспокоенностью и это же состояние, но только в стыдливой для себя форме замечает в её дочерях.
Общение проходило в той распространённой повсюду среди дворян консолидирующей домашней атмосфере, когда допускалось свободное присутствие здесь любого из господских поколений и каждый, кто их представлял, мог дополнить обсуждаемое своим рассказом, спрашивать и надеяться на ответ о спрошенном, однако – лишь в тех жёстких рамках, когда заводить речь о чём-то, касавшемся деловой сферы, хотя и не считалось непозволительным, но именно таким ему позволялось быть.
Чувствовалось, что Полина Прокофьевна, обременённая переживаниями, связанными с постигшими имение передрягами, а также обязанностью ещё и хозяйки стола, вынужденной заботиться о соблюдении ритуала приёма блюд, старательно ограничивает разрастание возникшей здесь оживлённой беседы – явно из желания опустить нечто в ней более значительное или – переместить в другое время. Это удавалось ей, конечно, с трудом, поскольку нельзя было совсем приглушить изощрённой любознательности и пылкости прежде всего её дочек, устремляемых на что угодно, где дозволенное легко растворялось или было рядом с противоположным, – хотя оно и умещалось в той же устоявшейся степени общесословной тактичности и здравомыслия.
Аня и Ксюша более других имели чем блеснуть перед поэтом, удивляя его отменным познанием содержания и особенностей его поэтического творчества, подкреплявшимся хотя и кратким, но прочно закрепившимся в их памяти непосредственным общением с автором ещё в Москве, чем они, провинциалки, имели право по-особенному гордиться и готовы были без конца делиться с кем угодно.