– Я сейчас… В папенькиной библиотеке… – Аня порывисто встала и чуть ли не бегом устремилась из комнаты, тихо ступая по полу.
Совсем скоро она возвратилась, вручая ему уже знакомый ему простенький невзрачный переплёт. Свеча в шандале потухала. Поэт воспользовался почти что последним её светом – успел заглянуть под обложку. Это было то же издание, какое он прочитал и над которым, растрогавшись, плакал в дороге, но, впрочем, не столь зачитанное и не затёртое.
– Я теперь достойна вашей похвалы, не так ли? – Аня прижалась к нему, вздрагивая и теребя ему плечо. Темнота уже скрыла её черты. Алекс, изумлённый услышанным, касавшимся необычного издания и его автора, радуясь этому, обнял её, покрывая частыми поцелуями разгорячённые щёки, плечи, быстро терявшие стыд влажные губы…
– Ещё, ещё, – шептала она, подчиняясь восторженной неистовости и поддаваясь изнеможению… Уста их слились, и так они стояли с минуту, пока она, чуть-чуть отстранившись, не сдвинулась с места и не взялась торопливо расстёгивать свои пуговки… Алекса обдало наготою завораживающего атласа её грудей с упругой колючестью шершавых пупырышек сосков, и при этом он мог быть уверен, что уже плохо владел собою.
– Я берегла себя для вас… Я вас люблю… С тех самых дней… С первой встречи… Люблю!.. – шептала она. – Возьмите меня!.. – И она уже тянула его за руку, направляясь к невидимому пологу.
Туда было каких-то два шага. Он поднял её, понёс на руках, и они уже вместе очутились в охватившем их состоянии мощной, почти как болезненной судорожности, обжигающей и неотвратимой…
Когда с её девственностью было покончено и последовали новые приступы обоюдного страстного, безудержного упоения ласками, они в паузах между ними тихо переговаривались, используя уже выстроенный ими ряд исповедальности и реплик.
Первенство здесь принадлежало, конечно, Ане, и Алекс не спешил воспринимать её как болтушку по рождению. Что-либо говорить ему о себе пространно значило опустить то, что предлагалось ею, а как раз этого он не хотел. Над ним, как он должен был понимать, довлело то необъятное писательское любопытство, которое возбуждалось в нём нередко даже по какому-нибудь простому случаю, а от чтения дорогою книги будто нечаянно вспрыгнуло в нём каким-то уже почти что роковым движением в лесной глуши, когда захваченный разбойниками, он испытал сильнейшую огорчённость от поведения их вожака, хотя и обронившего об Антонове несколько отчётливых, как бы наводящих на что-то фраз, но – остававшегося замкнутым и отстранённым вплоть до скорого расставания с ним.
Вспоминая поездку в фуре, он холодел от возникшей тогда шальной мысли определиться с поступком по защите своей дворянской чести посредством вызова предводителя разбойников на смертельный поединок, осуществить который не было никакой возможности. Она, эта мысль, хотя уже и была интерпретирована, поскольку оказывалась не связанной больше с живым присутствием вожака, но – как вызывавшаяся жаждой необходимого очищающего поступка, так пока и не совершённого, она продолжала держаться в нём, то и дело отдаваясь в его душе неотчётливой обеспокоенностью и шевеля в нём чувство вины, взять которую на себя он как бы обязывался, но ещё сомневался, по своему ли почину или ввиду чьей-то, сторонней воли следовало это сделать…
Чтобы всё же не застревать в том уже неустранимом из его памяти эпизоде и не обидеть хотя бы и коротким отчуждением возлегавшую с ним на ложе пылкую обожательницу его таланта, он поощрял её всё тою же нерушимою своей внимательностью, направляя в ней охоту к изложению её собственных незатейливых, но вполне здравых мыслей и местами лишь короткими вопросами или словами участливого одобрения побуждая её исповедоваться в избранном ею тоне и в подробностях – дальше, к тому, что он непременно хотел слышать и знать.
– О чём же ты плачешь? – спрашивал он её, когда при её новых упоминаниях о Теофиле и об Андрее она вздрагивала и торопливые слёзы влажнили ей щёки.
– Я… боюсь, – говорила она, прижимаясь к нему.
– Чего? Скажи.
– Фил в его дерзостях успел испортить мнение о себе до крайности. Он доходил до того, что напускал порочное на всех нас…
– Если тебе это в тягость…
– Нет, я должна тебе рассказать… Совесть меня задушит, если не выговорюсь… Тебе ведь уже и так многое известно… Ну, вот представь: он вслух и прилюдно распространялся о том, что, якобы, наши маменька – блудящие. Они и правда, узнав об измене им, а затем и о рождении на стороне мальчика, часто позволяли себе выпивать наедине водки. Со временем это перешло в распития затяжные и с прислугою, причём не только здесь, в доме, а где-нибудь во флигеле, в саду, в риге… Фил божился, что не раз видел её в бесстыдных сношениях прямо на ковре или на соломе с красавцем истопником. Папенька вознегодовали. Фила они сами высекли и долго держали взаперти. Взялись и за соблазнителя. Тот несколько раньше был ими отпущен на волю – у нас таким образом поощряется особая старательность в хозяйствовании; но, как ещё совсем молодой, неженатый и не имея средств завести своё дело, он продолжал служить в усадьбе. Боялся потерять привилегии. И с выдачей любовницы упрямился. Жестокие избиения были безрезультатны, и его отправили в солдаты. Само собой, не обошлось без шумных нападок на маменьку. Те в свою очередь укоряли в неверности супруга. Масла в огонь подлил Андрей. Когда покидал усадьбу, сказал в присутствии родителей, меня с сестрою и слуг, что мы с нею рождены не от папеньки, а от того самого истопника и от кого-то ещё. Будто бы Фил знал об этом и делился с ним… Взялись было разыскивать незадачливого служивого, чтобы от него добиться-таки истины, однако тот, оказалось, подался в бега… Да и что можно теперь уже сделать?.. Мы с Ксюшею так несчастны… Для нас жизнь закрылась наглухо… Мы никому не нужны!.. Что с того, что нас возили… и мы выглядим беззаботными или даже весёлыми?.. В замужестве нам не бывать! – Аня рыдала трогательно и безутешно, изрядно смущая Алекса.