Выбрать главу

Пораженцы и оборонцы. Вся политическая борьба 1917–1918 годов кипела вокруг этих слов — пораженцы и оборонцы. Оборонцы — сторонники обороны России. Пораженцы — соответственно сторонники ее поражения. Это новое разделение смяло и перемешало все прежние привычные карты.

Например, еще вчера социал-демократ Плеханов и черносотенец Пуришкевич считались политическими антиподами, непримиримыми врагами. И вдруг они оказались по одну сторону баррикады — в числе оборонцев, союзников поневоле! Когда в июне 1918 года в Петрограде торжественно хоронили отца русской социал-демократии, вождь русского черносотенства прислал на его могилу траурный венок с уважительной надписью: «Русь диктовала бы мир в Берлине, если бы русский социалист в дни бранных бурь шел по путям, указанным тобой».

Оборонческий «Новый Сатирикон» в 1917 году высмеивал новомодные словечки, публикуя такой диалог:

«— Товарищ! Вы пораженец или оборонец?

— Пораженец. Я каждый день поражаюсь, сколько у нас в России идиотов!»

В ряды крайних пораженцев попали анархисты и большевики. Но анархисты были разрознены, и большевики оказались единственной крупной силой в этом лагере. Еще до приезда Ленина большевиков и газету «Правда» подозревали в скрытом пораженчестве. По страницам либеральной печати гуляла шутка: «Хлеб-соль ешь, а «Правду» режь. Или рви на мелкие кусочки. По желанию»…

Но Ленин сделал пораженчество настоящим знаменем партии, ее главным лозунгом, символом. Многим это казалось политическим самоубийством. Однако Ленин именно в этом лозунге видел ключ к победе большевиков. «Не на верхи, не на правительство надо смотреть, — писал он еще в 1907 году, — а на низы, на народ».

Лев Троцкий так объяснял поведение Ленина: «Он чувствовал солдата, оглушенного тремя годами дьявольской бойни — без смысла и без цели, — пробужденного грохотом революции и собиравшегося за все бессмысленные жертвы, унижения и заушения расплатиться взрывом бешеной, ничего не щадящей ненависти… Все клокотало и бурлило, все обиды прошлого искали выхода, ненависть к стражнику, квартальному, исправнику, табельщику, городовому, фабриканту, ростовщику, помещику, к паразиту, белоручке, ругателю и заушителю — готовила величайшее в истории революционное извержение. Вот что слышал и видел Ленин, вот что он физически чувствовал… История делается в окопах, где охваченный кошмаром военного похмелья солдат всаживает штык в живот офицеру и затем на буфере бежит в родную деревню, чтобы там поднести красного петуха к помещичьей кровле. Вам не по душе это варварство? Не прогневайтесь, — отвечает вам история: чем богата — тем и рада. Это только выводы из всего, что предшествовало».

Земля также была больным вопросом революции. Крестьяне мечтали забрать себе землю, остававшуюся у помещиков. Временное правительство медлило и не решалось на этот шаг. Еще в поезде, при подъезде к Петрограду, один из солдат обратился к Владимиру Ильичу:

— Ты, революционер, едешь в Россию, нам хоть немного земли дали бы.

— Бери! — ответил Ленин. — Ведь земля твоя.

Спустя пять лет, выступая с речью, сам Ленин поделился секретом своего успеха в 1917 году: «Политические события всегда очень запутаны и сложны. Их можно сравнить с цепью. Чтобы удержать всю цепь, надо уцепиться за основное звено. Нельзя искусственно выбрать себе то звено, за которое хочешь уцепиться. В 1917 году в чем был весь гвоздь? В выходе из войны, чего требовал весь народ, и это покрывало все… Основная потребность народа была учтена, и это дало нам победу на много лет». В другой раз Ленин выражал ту же мысль — но с обратной стороны: «Если нужна железная цепь, чтобы удержать тяжесть, скажем, в 100 пудов, — то что получится от замены одного звена этой цепи деревянным? Цепь порвется. Крепость или целость всех остальных звеньев цепи, кроме одного, не спасет дела. Сломается деревянное звено — лопнет вся цепь. В политике то же самое».

«Ленин, — замечал Троцкий, — не раз возвращался к этой мысли, а нередко и к самому образу цепи и кольца. Этот метод из сферы сознания как бы перешел у него в подсознательное, став, в конце концов, второй природой его… Ленин как бы отметал все остальное, второстепенное или терпящее отлагательство… В наиболее острые моменты он как бы становился глухим и слепым по отношению ко всему, что выходило за пределы поглощавшего его интереса». Потом, по свидетельству Троцкого, порой случались диалоги: