Название этого сладостно начинающегося, но часто грустно заканчивающегося этапа – «Трапеза».
5. «Николаевский вокзал».
Лишь когда удовлетворение Голода взаимно, полноценно и не ограничено временем (в том числе порой сексуальности), можно говорить об окончательно созревшей Любви, у которой есть все шансы перерасти в НЛ.
Этот этап я бы назвал «Симпозиум», уподобив его афинским пирам, где не пренебрегали вином и яствами, но первостепенное значение отводили пище духовной – содержательному и взаиморазвивающему общению.
(Фотоальбом)
Наутро после подлого своего предательства, после преступления, которому не могло быть ни оправдания, ни прощения, после ночи, опять почти бессонной, Мирра на занятия не пошла. Боялась смотреть в глаза товарищам. Боялась, что те сразу увидят: прежней Мирры Носик больше нет.
Что она натворила! Ведь это подумать страшно!
Она могла обезвредить и не обезвредила жестокого врага, белогвардейского диверсанта, беспощадного убийцу, который уже пролил большевистскую кровь и прольет еще. Дала уйти, упустила. И теперь поздно. Ищи ветра в поле. Исчез мертвоглазый капитан. Дальше – ясно что будет. Газеты напишут про новый взрыв, про новые убийства. И тогда – только повеситься.
Гадкая сука, вот она кто. И главное, всё ведь зря. Не нужна она очкастому шопенгауэру со своей липкой бабьей любовью.
И случилось то, чего не бывало с детства. Мирра расплакалась.
День был хмурый, серый. И жизнь такая же, без света и надежды. Мирра сидела на кровати, нечесаная, полуодетая, в одном чулке, и ревела. Шмыгала носом, размазывала слезы.
Она заболела. Психически. Это ясно. Надо лечиться. Но как? Ни лечения, ни лекарств от этой болезни нет.
Но когда терапия и фармакология бессильны, приходится обращаться к хирургии.
Нужно ампутировать Клобукова, отсечь его от своей жизни. Вообще. Потому что любовь к нему – это гангрена, от которой гниет душа.
От этой новой мысли Мирра на минуту перестала плакать.
Перевестись в Ленинград, вот что нужно сделать! Чтобы не встречаться с Клобуковым, не видеть его.
И представила себе, как хорошо ей будет в Ленинграде, колыбели пролетарской революции. Там отличная хирургическая кафедра, знаменитая своим челюстно-лицевым направлением. Учиться с утра до вечера. Уйти с головой в общественную работу. Снова стать собой. И никогда, никогда больше не видеть Клобукова.
Тут Мирра позорно заскулила, упала лицом в подушку и залилась слезами хуже прежнего.
В таком жалком виде Лидка ее и застукала.
С Эйзен они теперь почти не виделись. Та всё вкалывала по рентгенкабинетам, а в остальное время где-то болталась. В общагу заглядывала, кажется, только чтоб переодеться или оставить покупки. На соседней кровати всё прибавлялись свертки, пакеты, обувные коробки. Один раз Мирра увидела свернутую кольцом чернобурую горжетку – наверно, стоила огромных деньжищ. Покачала головой: надорвется же, идиотка, в своем царстве невидимых лучей. Надо вправить ей мозги. Подумала – и забыла, потому что у самой мозги тоже были не на месте.
И вот лежит она, совсем свихнувшаяся, больная, ревет выпью, ничего не видит и не слышит – и вдруг на затылок ложится легкая рука, и голос, испуганный:
– Что случилось? Господи, Миррочка, ты – плачешь?!
Эйзен. Совсем бело-лиловая, бесплотная, прямо насквозь просвечивает, как тюлевая занавеска. В глазах ужас.
– Я предательница, – гнусаво объяснила Мирра. – Я тварь последняя. Меня надо гнать из комсомола. Нет, меня расстрелять надо. Я врага, диверсанта белогвардейского упустила.
В таком она сейчас находилась распаде и раздрае, что готова была Лидке всё рассказать, во всём признаться.
Но Эйзен упущенным врагом не заинтересовалась.
– Уф, – схватилась за сердце. – Я испугалась, у тебя умер кто-нибудь. Или с любимым что. Ты, кстати, так и не рассказала, в кого влюбилась. Я тебе вот всё рассказываю…
Но ей, кажется, было не до Мирриных рассказов. Лидка вдруг села на кровать рядом, закрыла лицо руками и тоже заплакала.
Реветь на пару – это уже был перебор.
До чего я докатилась, сказала себе Мирра. Превратилась в Лидку Эйзен, которая минимум раз в месяц нюнится из-за очередной несчастной любви.