Выбрать главу

Балли рассказал, как он порядком поскучал на «Валькирии», где половина публики стремилась лишь показать другим, что они развлекаются. Потом он пустился в рассуждение о другой скуке — продолжительном карнавале, которому осталось агонизировать ещё месяц. От такой скуки Балли был вынужден периодически зевать во весь рот. О, изменившись таким образом, каким же скучным стал и он сам. Куда делась та яркая живость, что так любила Амалия, полагая, что она была рождена для её удовольствия?

Эмилио чувствовал, что сестра, должно быть, страдает, и искал, как пробудить со стороны Балли больший интерес. Эмилио сказал о плохом цвете лица Амалии и пригрозил сестре позвать доктора Карини, если ничего не изменится. Доктор Карини, друг Балли, был, собственно, упомянут для того, чтобы побудить последнего поговорить о здоровье Амалии. Но Стефано с детской упрямостью не решился принять участие в такой дискуссии, и Амалия ответила на ласковые слова брата грубостью. Она хотела проявить резкость в отношении кого-нибудь, будучи не в силах быть такой с Балли. В конце-концов, вскоре Амалия ушла в свою комнату, оставив Эмилио и Стефано вдвоём.

Когда они вышли на улицу, Эмилио вернулся к своим неудачным словам и попытался объяснить их и снять с Амалии какую-либо вину. Эмилио признал, что повёл себя легкомысленно. Он, наверное, ошибся относительно чувств Амалии, которая (тут он торжественно поклялся) никогда в них ему не признавалась. Балли притворился, что верит ему. Он заявил, что бессмысленно снова возвращаться к этому делу, которое он уже давно забыл. Как всегда, Стефано был очень доволен собой. Он вёл себя, как и должен был, чтобы вернуть Амалии спокойствие и не давать другу повода для беспокойства. Тот замолчал, поняв, что лишь бросает слова на ветер.

В этот же вечер брат и сестра пошли в театр. Эмилио надеялся, что необычное развлечение затмит для Амалии все остальные печальные мысли.

Но нет! В течение всего вечера представление ни разу не оживило её глаз. Она едва замечала людей. Мысли Амалии постоянно возвращались к несправедливости, которую ей пришлось пережить, и она не могла сосредоточить внимание на этих женщинах, что были более счастливы и элегантны, за которыми в другое время она бы с удовольствием понаблюдала и была бы уже рада просто поговорить о них. Когда Амалия имела такую возможность, то всегда обсуждала их формы, а сегодня она их даже не замечала.

Некая Бирлини, богатая синьора, которая приходилась подругой матери семьи Брентани, находясь в ближайшей ложе, заметила Амалию и поприветствовала её. В прошлом Амалия гордилась расположением некоторых богатых дам. Сегодня же, напротив, ей пришлось приложить усилия, чтобы улыбкой ответить на такую любезность, и вскоре Амалия забыла про эту белокурую и добрую синьору, которая, очевидно, обрадовалась, встретив и Амалию в этом театре.

Но на самом деле её здесь не было. Она позволила убаюкать свои мысли этой странной музыкой, которую Амалия не разделяла, а воспринимала всю вместе. Эта музыка казалась ей дерзкой и монолитной и звучала в таком виде угрожающе. Эмилио вырвал на мгновение Амалию из круга её мыслей, чтобы спросить, нравится ли ей этот мотив, что продолжал раздаваться из оркестра.

— Не понимаю, — ответила она.

И действительно, она его не слышала. Но, поглощённое этой музыкой, её горе приобрело различные краски, стало ещё важнее, чтобы упроститься, очиститься и избавиться от оскорбления и унижения. Маленькая и болезненная, Амалия была подавлена. Никогда ещё она не ощущала себя такой кроткой, свободной от гнева и расположенной долго, тихо плакать. Здесь Амалия не могла это сделать и поэтому была лишена облегчения. Но она ошибалась, утверждая, что не понимает эту музыку. Величественная звучная волна представляла собой судьбу любого. Амалия видела её бегущую вниз по склону, управляемую неровностями поверхности земли. Сейчас это был один каскад, затем он разделялся на тысячу маленьких, окрашенных различными цветами, отражающих разные вещи. Всё это создавало гармонию красок и звуков, из которых состояла эпическая судьба Сьелинды, но также такое жалкое нечто своё, конец одной из частей жизни. И это своё больше не требовало слёз других, а только своих собственных, оно было угнетено и не находило места в этом выражении, которое в чистом виде было так совершенно.

Эмилио глубоко знал происхождение этих звуков, но ему не удавалось погрузиться в них так, как это получилось у Амалии. Эмилио полагал, что его любовь и его горе вскоре преобразовались бы в мысль гения. Нет. Для него по сцене перемещались герои и боги, и они уносили его далеко от этого мира, где он страдал. В перерывах Эмилио напрасно искал в своих воспоминаниях какой-то акцент, который заслуживал бы такого преобразования. Может быть, искусство его лечило?