Он замирает напротив, на безопасном от меня расстоянии, и командует:
— Сними сапоги.
Вот гад, все знает.
Выбора у меня нет, приходится послушаться. Вытаскиваю ноги из сапог осторожно, надеясь на то, что ножей он не заметит, но эта фашистская машина хорошо обучена. Когда я отставляю сапоги в сторону и выпрямляюсь, он произносит:
— Ножи на стол. Оба.
Сверкнув на него глазами от злости, я выполняю. Все это время он не сводит с меня ствола парабеллума. Когда я, чтобы убедить его, переворачиваю сапоги и хлопаю по подошве, чтобы показать, что там пусто, он опускает пистолет.
Но не убирает его. Я знаю: он не дремлет, готов выстрелить в любой момент.
Стоны горящих тел доносятся до нас даже здесь – через окна. Кажется, будто они еще живы и теперь горят на костре, крича о помощи или проклиная тех, кто сделал это с ними.
Кирхнер долго ничего больше не говорит. Он определенно чувствует себя здесь хозяином, его ничего не смущает. Молча смотрит на меня оценивающим взглядом, как будто не видит разницы между этим местом и псарней, где он когда-то выбирал себе овчарку.
Абсолютно равнодушным тоном он дает следующую команду:
— Раздевайся.
Чувствую, как мое лицо вытягивается от удивления. Внутри с новой силой вспыхивает злость. — Я не проститутка! — с жаром выдаю я.
Кирхнер совершенно спокойно отвечает:
— Я знаю, кто ты. Я пытаюсь прочитать на его лице хоть какую-нибудь подсказку, но мне этого не удается. У него не такой взгляд, как у Ганса, или других немцев, смотревших на меня с вожделением.
Он смотрит на меня не как мужчина на женщину. Он смотрит на меня с таким же безразличием, как смотрят на гвоздь или на старый чемодан. Кажется, я вызываю у него чувств не больше, чем какая-нибудь табуретка.
Тогда к чему это? Не знаю, чего он от меня хочет, но по его взгляду понимаю, что компромиссов не будет.
Трясущимися от волнения пальцами я принимаюсь расстегивать пуговицы телогрейки. Когда она падает на пол, все тем же безразличным голосом немец говорит:
— Гранаты на стол.
Не знаю, что произошло. Что-то щелкнуло в моей голове. В одну секунду я забываю обо всем и решаю, что другого шанса мне не представится. Действовать тихо не получится.
Я вытягиваю чеку лимонки, но Кирхнер реагирует слишком быстро: он мгновенно оказывается рядом, выхватывает гранату из моих рук, одним движением руки выбрасывает ее из дома, и через секунду она взрывается за окном.
Дура, дура, какая дура! Что я натворила!
Лейтенант прижимает меня к стене, крепко держа мои запястья. Я бью его коленом в пах, но он зажимает мои ноги своими бедрами, и я оказываюсь почти полностью обездвижена.
Я плюю ему в лицо. Наверное, от злости, бессилия и досады. Больше я ничего не могу сделать.
За окном раздаются голоса немцев, примчавшихся на звук разорвавшейся гранаты. Кирхнер не реагирует на них.
— Что, партизанка, хочешь к ним? — шипит он.
Я не отвечаю. Правой рукой он держит мои запястья, левой – обшаривает мое тело в поисках спрятанного под одеждой оружия. У меня дрожат губы, лицо сводит от напряжения. А он кажется таким же спокойным.
Найдя еще две гранаты, он забирает их себе. Ну и пусть. У этих устройство сложнее, чем у лимонки, с предохранителя их снимать дольше, они бы все равно мне сейчас вряд ли пригодились.
Вдруг Кирхнер замечает кровь на своих пальцах и хмурится.
Он знает, что теперь деваться мне совсем некуда, поэтому отпускает мои руки и сам расстегивает пуговицы моей рубашки.
Я не шевелюсь и смотрю перед собой, избегая встречи с его глазами.
Он стягивает рукав с моего правого плеча, и его глазам открывается перевязанное марлей ранение.
— Твоя рана открылась, — констатирует он.
Я опускаю взгляд на свое плечо и вижу, что кровь сочится сквозь повязку.
Кирхнер продолжает обшаривать меня. Он достает мой аусвайс, а затем находит последнее, что ему было нужно для того, чтобы убедиться в том, что это я убила тех немцев: перепачканный в крови жетон одного из солдат и документы, которые я у них вытащила.
Усмехнувшись, Кирхнер делает шаг назад.
Он отвечает на мой вопрос раньше, чем я успеваю произнести его вслух:
— Ты обронила берет вместе с жетоном моего ефрейтора. Такой берет я здесь видел только у тебя.
Этот берет мне Саша привез из Москвы за несколько месяцев до войны. Я даже не заметила, что потеряла его. Вот, значит, что меня выдало. Поэтому Кирхнер искал меня.
На войне за любую оплошность приходится отвечать головой. Я была обессилена, когда потеряла жетон и берет, но оправдания меня не спасут. Тут и не перед кем оправдываться, перед смертью разве что, и то только зря слова тратить.