Я подмигиваю ей, пытаюсь ободряюще улыбнуться. И начинаю петь. Так, как умею:
Расцветали яблони и груши, Поплыли туманы над рекой! Выходила на берег Катюша! На высокий берег, на крутой!
Немцы начинают переглядываться. А я завожу еще веселее:
Выходила, песню заводила Про степного сизого орла! Про того, которого любила, Про того, чьи письма берегла!
Получаю удар под дых и сгибаюсь пополам. Замечаю, что девочка все еще смотрит на меня. Превозмогая боль, снова улыбаюсь ей и жестом показываю, будто мне не больно. Выплевываю кровь и продолжаю, с большим надрывом:
Ой ты, песня, песенка девичья, Ты лети за ясным солнцем вслед! И бойцу на дальнем пограничье От Катюши передай...
Снова удар. Прикладом по спине. Такой сильный, что я падаю на землю. Больно, но я начинаю медленно подниматься. Голос мой совсем уже не тот, что в начале, он стал надсадным, сдавленным и надрывистым, но я отказываюсь сдаться.
Пусть он вспомнит девушку простую... Пусть услышит, как она поет, Пусть он землю...
Прежде чем я успеваю встать с колен, меня толкает тяжелый немецкий сапог, и я снова падаю лицом в пыль.
Фрицы что-то говорят, но я их не слушаю. Ничего интересного я от них все равно не услышу. Отплевываюсь, сажусь и начинаю тихо смеяться:
— Ну и методы у вашего фюрера! Он вам и песни хорошие петь не дает? — ловлю на себе негодующий взгляд одного из молодых солдат и отмахиваюсь. — Да и ладно... все равно скоро все вы будете у Берлина трястись от страха. Не до песен там будет. Под себя ходить будете.
Я говорю на русском и не знаю, многие ли немцы здесь меня понимают. И не знаю, понимает ли меня тот, кто, я слышу, взводит сзади курок пистолета, почти прижав его дуло к моему затылку.
Замираю, ожидая выстрела.
Но его не происходит. Вместо этого чьи-то сильные руки подхватывают меня и ставят на ноги. Я оборачиваюсь.
Его взгляд, как всегда, холоден и неприступен. Кирхнер. Сомкнутые губы плотно сжаты, он напряжен и куда-то меня ведет, едва ли не волоча за собой.
Снова оглядываюсь на девочку с васильковыми глазами. Она все еще здесь, смотрит на меня.
Знаю, ей это нужно.
Я заканчиваю последний куплет:
Пусть он землю бережет родную, А любовь Катюша сбережет!
Они убьют меня. Они все равно убьют меня. Поэтому сейчас моя задача – показать им, показать им всем – немцам, но особенно русским – что нас не сломить. Что мы должны и мы будем бороться. До самого конца. Не сдаваться. Никогда и ни за что.
И тогда все будет как раньше. Тогда наступит мир. Но за него придется заплатить кровью. За него придется умереть.
Но разве он того не стоит!
Это честь для меня – погибнуть, чтобы могли жить другие: моя мать, мой отец, мои братья, будущие поколения... Чтобы жили и чтобы помнили, помнили нашу жертву, и никогда не допустили подобного вновь.
Я хочу, чтобы все наши люди поняли это. Тогда мы победим – знаю, победим!
— Не бойтесь! — кричу я, оборачиваясь назад. — Не бойтесь отдать жизнь за Родину! Это будет не зря! Все это будет не зря! Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой! Выходила на берег Катюша, на высокий берег, на...
Кирхнер затаскивает меня в дом и захлопывает дверь.
Что дальше?
Очевидно, допрос.
Он ведет меня в дальнюю комнату.
Дверь одной, мимо которой мы проходим, приоткрыта. Я успеваю разглядеть внутри старую женщину, обнимающую двоих детей. Все они широко раскрытыми глазами смотрят на нас – через ту же щель, через которую на них смотрю я.
Кирхнер проходит мимо, будто не обратив на них внимания, но вдруг замирает, возвращается назад и на русском с сильным немецким акцентом обращается к ним:
— Выйдите.
Они подчиняются. Выходят на улицу, взяв с собой теплые вещи. Дверь за ними закрывается, а Кирхнер ведет меня дальше.
Мы оказываемся в теплой комнате, где нет практически ничего, кроме скамьи у стены и нескольких стульев за деревянным столом посередине.
Лейтенант сажает меня на один из стульев, а сам садится напротив и снимает фуражку.
Первое время он, откинувшись на спинку стула, молча изучает меня своим пытливым взглядом, будто пытается понять, что я за человек и насколько трудно ему со мной придется.
Затем он подается вперед и ставит локти на стол, сцепив ладони в замок. Взгляд его не меняется. Мне тяжело выдерживать его на себе, и задача усложняется, когда Кирхнер оказывается ко мне ближе, но так же, как и утром, я не отвожу глаз. Наверняка он посчитал это наглостью.
— С кем ты была, когда убила тех солдат? — спрашивает он требовательным тоном.