Во всяком случае, Кирхнер еще несколько секунд смотрит мне в глаза и затем произносит:
— Тебе повезло оказаться на уже освобожденной от советского рабства земле.
Он отпускает мой подбородок, выпрямляется и делает шаг назад. Старый пол поскрипывает под его сапогами. Отвернувшись к окну и разглядывая что-то вдали, Кирхнер произносит:
— Прямо сейчас своей кровью немецкие солдаты искупают грехопадение России в октябре 1917... Что ты знаешь о жертвах коммунизма? Кровавой вакханалии НКВД, растоптанной русской интеллигенции, жертвах репрессий, раскулачивания, коллективизации? О чем из этого тебе рассказывали родители? А... быть может, твой отец – коммунист?
Тут он оборачивается ко мне, видимо, снова читая реакцию на моем лице. Он испытывает меня.
«Комсомольским душком от тебя пахнет. Нехорошо».
Мои руки дрожат от нервного напряжения. Благо, что я держу их под столом. Молюсь, чтобы меня не выдали мои глаза.
Это правда, что мой отец коммунист. Он был председателем колхоза и на войну пошел сержантом. Я знаю, что немцы делают с коммунистами и их семьями.
Они не должны узнать.
От страха у меня начинает сводить живот.
Но, к счастью, Кирхнер не допытывается ответа. Он снова отворачивается к окну.
Впервые за все это время я оглядываю комнату, в которой мы находимся.
Она совсем проста, но в ней очень легко угадываются черты немецкого педантизма, о котором я много слышала.
Справа от меня, у стены, стоит хорошая кровать, аккуратно застеленная покрывалом. Из этого делаю вывод, что это не просто кабинет, а его комната.
Пригодится ли мне еще эта информация? Едва ли.
Очень чисто, ни пылинки. Даже стол, который сейчас заставлен тарелками, словно говорит: за мной работает фашистский офицер. Все лежит на своих местах, без погрешностей.
Рядом с телефонным аппаратом стоит рамка с фотографией, но она отвернута от меня. Наверное, это фотография его семьи – жены, детей... Интересно, догадывается ли его жена о том, какая он сволочь?
Проходит пара минут, прежде чем Кирхнер из размышлений возвращается ко мне. Он молча подходит к шкафу, достает оттуда что-то еще и протягивает мне.
— Надень это, пожалуйста.
Я с удивлением обнаруживаю, что он впихивает мне платье, и поднимаю на него недоуменный взор.
— Зачем?
— Я давно не видел красивой девушки в красивом платье.
Что он пытается сделать? Зачем все это? Он издевается надо мной? Как хищники играют с едой, прежде чем употребить в пищу?
Накормил меня. Предложил французского вина. Теперь наряжает. Что за игру он затеял?
И тут меня осеняет, как обухом по голове.
Это вовсе не каприз. Все, что делает лейтенант Кирхнер, имеет свой скрытый смысл. И лишь некоторые его уловки мне удается разгадать.
Платье – не для него, а для меня. Это тоже часть его плана. Часть обработки.
Он хочет, чтобы я почувствовала себя красивой девушкой – такой, какой должна быть и какой бы я сейчас была, если бы жила в Германии.
Хочет показать мне, какой станет моя жизнь, если я выберу их сторону.
Чтобы я почувствовала себя одной из них, надев это платье. Чтобы не захотела возвращаться в грязную землянку. Или чтобы чувство вины не позволило мне этого желать.
Он намеренно оскверняет меня своей заботой.
Хорошо, лейтенант, я подыграю вам.
Чтобы не смущать меня, он снова отворачивается к окну. Как любезно.
Я расплетаю растрепавшуюся косу, вынимаю из волос солому. Оставляю свою одежду на стуле и надеваю платье. Подхожу к зеркалу в дверце шкафа. Из отражения на меня смотрит едва знакомая девушка.
Это прекрасное светло-голубое платье с красивым цветочным узором. Цветы маленькие, яркие, как всплеск кисти художника. Такое платье никогда и не снилось мне. Может, в Москве девушки носят столь красивые и дорогие вещи, но я там никогда не бывала, и не могу знать, дошли ли такие ткани до нашей столицы.
Нежная, почти невесомая ткань приятно льнет к телу. Вставка посередине облегает талию, подчеркивает бюст. Ткань юбки собрана сверху, это делает ее пышнее и прячет мою худобу. Если бы не бледность лица и тяжелый взгляд, можно было бы подумать, что я хорошо живу.
Наверное, в таком платье хорошо танцевать.
Я поднимаю глаза на отражение Кирхнера, стоящего прямо за моей спиной.
И в этот миг мир снова рушится. Я больше не вижу ярких цветов на платье, я снова слышу немецкий пулемет, Сашину винтовку и детский плач.
— Видишь, какая ты красивая? — спрашивает Кирхнер, рассматривая меня в отражении.
А я смотрю на него, как на гадюку, не моргая.
Сейчас, когда мы оба стоим перед зеркалом, я вижу, как он высок и насколько его статная фигура возвышается над моей.