Он стоит против света, а когда делает шаг вперед, его лицо озаряется золотым светом из окна, и я тут же вскакиваю на постели.
Последнее письмо от него я получила в октябре сорок первого, прежде чем уйти в партизанский отряд, и с тех пор не знала, жив ли он, получала ли мама от него письма, не приходила ли ей проклятая похоронка.
На его лице появились новые морщины, кожа его обгорела на солнце, стала смуглее, а волосы, бывшие темно-русыми, наоборот посветлели – во многих местах они теперь чередуются с серебряными нитями седины.
Прощаясь с ним в июне сорок первого, я не знала, суждено ли нам встретиться вновь, и сейчас, когда до моего сознания доходит, что вот он, здесь, жив и здоров, мои глаза наливаются слезами счастья. Чувство пьянящей радости горячим потоком разливается по моим венам, голова кружится, но я опускаю ноги на пол, воскликнув, как маленькая девочка:
— Папа!
Я уже собираюсь броситься к нему, но командир Кулик останавливает меня:
— Тшш, — легким нажатием на плечи он укладывает меня обратно в постель. — Попридержи коней. Ишь, какая шустрая.
Я не отрываю глаз от отца. Он снимает свою фуражку. Так и застывает посреди комнаты, глядя на меня ласковым, любящим взглядом. Какое-то невероятное, теплое ощущение, какого я не знала будто сотню лет, обволакивает меня, согревает.
— Папа... — шепчу я снова, и теплые слезы скатываются по щекам.
— Дочка, — нежно улыбается он в ответ. — Не спеши, милая моя. Рано еще.
Я не понимаю, о чем он говорит, но это и неважно. Он жив – вот что самое главное. Улыбка безграничной радости не сходит с моих губ. Мне хочется, чтобы он подошел ко мне, обнял меня, но папа почему-то остается на месте.
Я начинаю беспокоиться.
— Что такое, папа?
Папа открывает рот, чтобы ответить. Вот губы его шевелятся, но слова до меня не долетают. Не успевают. Их заглушает вдруг ворвавшийся в эту негу громкий, отвратительный гаркающий голос:
— Partisanin! He, bist du tot? Hörst du mich?
Кто-то бьет меня ладонями по щекам. Словно только что вынырнула с большой глубины, я делаю резкий вдох и в ужасе распахиваю глаза.
Перед моим мутным взором предстает лицо фашиста, и от неожиданности я вжимаюсь в стену.
Фриц издает смешок, выпрямляется и громко говорит кому-то:
— Ты должен мне пять рублей, Вольф. Говорил же, не сдохнет она.
Эти слова раздаются как будто издалека. В ушах звенит. В глазах мелькают мушки. Все конечности, все тело ужасно ломит, словно по мне несколько раз проехал бронетранспортёр. Даже дышать больно.
— Эти русские, что крысы, живучие твари. Тем более, эти бандиты.
С этими словами немец бьет ногой в живот человека рядом со мной. Тот сгибается пополам и скрючивается на полу.
Перед моими глазами пелена. Она становится то плотнее, то тоньше. Сейчас я вижу, через секунду – ничего не могу разобрать.
С большим трудом мне удается увидеть, где я нахожусь: это небольшая комната с побеленными стенами. Напротив окна висит классная доска коричневого цвета, справа от нее – портрет Ленина, слева – Сталина.
Кроме меня, на полу сидят еще человек двадцать. Все они потрепаны боем, все грязные, у многих на лице кровь и пустой взгляд. Кажется, они уже смирились со своей судьбой и теперь просто покорно ожидают своего конца.
У двери с винтовками стоят двое немецких солдат.
До меня медленно начинает доходить, что происходит.
Среди пленных нет ни одного знакомого лица. Ни командира Куликова, ни Лени, ни Веры, ни Паши.
Ах, Паша! Каков все-таки человеческий разум. Я и не сразу вспомнила, что он нас предал.
Понемногу я пытаюсь прийти в себя. Не без усилия восстанавливаю в раскалывающейся от боли голове события, которые помню. Помню, как бросила гранату в танк. А дальше пусто. Контузия, чтоб ей неладно было.
А портреты, видать, снять еще не успели. А почему? Меня прошибает холодный пот. Почему портреты-то еще не сняли?
Я поднимаю глаза на немцев, охраняющих нас.
Один – бледный и темноволосый, двадцати-двадцати четырех лет. Видимо, Вольф. Если б не немецкая форма, совсем не похож на фашиста. А вот второй — тот, которому он проиграл пять рублей — очень даже. Белобрысый, с нахальной мордой, он стоит между дверью и доской, под портретом Ленина. Винтовка висит у него на плече, с предельно скучающим видом он крутит пилотку в своих руках.
Похоже, он считает, что никто из пленных не попытается бежать или атаковать. Вольф, напротив, выглядит так, будто молится о том, чтобы стрелять не пришлось.
— Интересно, что с ними делать со всеми будут? Расстреляют? — спрашивает он.
Белобрысый отвечает:
— А что ещё с ними делать? Перевешать их всех деревьев не хватит.