С назойливым жужжанием мечется по классу жирная муха. Из открытого окна с улицы доносится немецкий говор.
Если портреты висят, значит, немцы недавно пришли. А значит, выбили отсюда партизан. А если это смелижская школа — значит, взяли аэродром.
Кто-то робко трогает меня за плечо, и я оборачиваюсь.
Лицо всё в пороховой копоти, светлые тонкие волосы у виска склеила застывшая кровь. Губы бледные дрожат, шепчут:
— Т-ты как, Ясь?
Вера! Слава Богу!
Я заключаю ее в объятия, и тут же задаю самый важный вопрос:
— Что с аэродромом?
И так боюсь получить на него ответ. По выражению лица Веры я все понимаю еще до того, как она произносит:
— Взяли.
Внутри у меня что-то обрывается. Вот и все. Этот замечательный сон был отсрочкой. Пытаясь справиться с волной накатывающего ужаса, я торопливо шепчу:
— А с остальными что? Командир Кулик...
Вера не даёт мне договорить:
— Погиб.
Сердце крепко сжимается.
Чего я ожидала? Но почему-то так трудно в это поверить. Или я просто не хочу в это верить. Наверное, заметив мои сомнения, Вера спешит избавить меня от них:
— Я все видела. В плен его хотели брать, а он им не дался. Гранату последнюю вытащил и подорвался. И ещё пару фрицев с собой на тот свет унёс. Даже одного офицера захватил.
Грудь сдавливает холодными тисками. Вот значит как. А в моем сне он был как живой.
Вера смотрит на меня виновато, будто извиняясь за то, что Куликов погиб.
— А Леня? — тихо спрашиваю, чуть погодя.
— Не знаю... — отвечает она на выдохе, словно с облегчением от того, что, по крайней мере, на одну плохую весть не стало больше.
— Ihr da! Seid still! (нем. Эй вы, заткнитесь!) — рявкает белобрысый. — Ich schwöre, ich erschieße euch beide! Oder... (нем. Клянусь, пристрелю обеих! Или...)
Он бы наверняка продолжал орать, но дверь неожиданно распахивается, и белобрысый вытягивается по струнке:
— Герр обер-лейтенант!
Молодой офицер, которому белобрысый только что отсалютовал, заглядывает в класс, ищет кого-то среди пленных и, остановив взгляд на нас, обращается к солдатам:
— Герр гауптман распорядился привести девушек.
— Обеих?
— Обеих.
Солдаты коротко переглядываются.
— Есть, герр обер-лейтенант.
Только в этот самый момент до меня в полной мере доходит, что я снова оказалась в фашистском плену. Все внутри закипает от ярости. Снова не умерла, как заговоренная! Я должна была погибнуть там, в бою, а теперь мне придется погибнуть от пыток.
Вера взволнованно шепчет:
— Что он сказал?
Я не успеваю ей ответить – белобрысый грубо поднимает меня за подмышки и тащит к выходу. Я едва успеваю перебирать по полу ногами и задеваю кого-то из пленных.
— Пошла! — гаркает фриц и толкает меня в дверном проеме.
То ли толчок сильный, то ли я слишком слаба – мне не удается удержаться на ногах, я грохаюсь на пол и ударяюсь носом о деревянную половицу.
— Отставить, Бергман! — строго отчеканивает молодой офицер. — Гауптману это не понравится.
Грубые руки Бергмана снова подхватывают меня, и я утираю хлынувшую из носа кровь. Это только начало. На допросах они не гнушаются вырывать партизанам ногти.
И все же, несмотря на запрет, Бергман не упускает возможности причинить мне боль и, незаметно для лейтенанта, сдавливает мое плечо так сильно, что вся рука немеет.
Нас выволакивают на улицу. Лейтенант идет впереди, Вольф ведет Веру сзади. Я пытаюсь идти сама, но Бергман шагает слишком быстро и слишком широко. Мне не удается удержаться на ногах дольше десяти секунд – я оступаюсь снова и снова. Не отошла я еще от контузии, не до конца. Да и какая теперь разница.
Низкое закатное солнце заливает багряным светом всю деревню, покрывает медью качающиеся на ветру верхушки сосен, выстроившихся вдоль реки, вытягивает по земле длинные тени от хат, сараев и деревьев.
Еще одним уколом в сердце отдается осознание того, что Смелиж теперь занят фашистами. У здания бывшего партизанского госпиталя стоят два грузовых «Опеля», чуть поодаль – несколько мотоциклов, некоторые из них с колясками, и другие машины с номерами вермахта. Со стороны леса, за домом, в котором размещалась редакция газеты «Партизанская правда», я замечаю дивизионную радиостанцию.
Фрицы активно помечают поселок. На домах уже расклеены немецкие плакаты. Под фашистский гогот дряхлый русский старик приколачивает к столбу немецкие указатели.
Они только пришли, еще тела наших павших товарищей не остыли, а они уже чувствуют себя здесь хозяевами. Оружие отложили, смеются, пьют, обустраиваются.
Больно. И больнее всего в груди.
— Вот в толк не возьму, на кой черт ротному эти дикарки сдались, — говорит Бергман, обращаясь к Вольфу.