Я назвал себя и представил Горегляда.
У этого Плятера тоже бархатные глаза, и весь он необыкновенно живой. Чем-то отдаленно напоминает старого графа из Берестечка. Спрашиваю — не родственник ли.
— Десятая вода на киселе. Похож? Ну, это понятно. Наследственность, порода! Мой дед говорил, бывало, что все Плятеры спокойны только в гробу, лезут очертя голову в самое пекло, а еще… что здесь грустить, пойдемте к нам. У нас ведь отдельная палатка.
И мы пошли к ним.
Молодой худощавый гваржак поднялся нам навстречу.
— Жевусский, — протянул он было руку, а потом вдруг обнял нас и расцеловал говоря: — Мы все теперь родственники.
Даже самый старый среди тенгинских поляков угрюмый князь Сангушко подарил мне улыбку. Этот князь был в грубой солдатской шинели и курил махорку. Кто сказал бы, что он магнат!
Жевусский был тоже очень богат, а сейчас… С грустной улыбкой показал российский двугривенный и сказал, что это все, что у него есть.
Плятер относился к таким же аристократам, как и Наленчи: кроме громкого титула и благородства у него ничего не было и в дореволюционное время.
Я не заметил, как прошло время в их обществе. Сколько рассказов, сколько расспросов! Плятер вспоминал, как чвартаки были взяты под Остроленкой.
— Их было гораздо меньше, чем русских. Что оставалось делать? И пошли умирать сомкнутым строем… хохоча изо всех сил. Один россиянин впоследствии говорил, что никак не может забыть этот случай: идут люди на верную смерть и издевательски хохочут. Но ведь вы знаете, что такое чвартаки! Недаром цесаревич не мог на нас надышаться!
…В первое «дело» я шел под командой Засса, вдоль Урупа, среди голых скал, лишь кое-где прикрытых елями. Добрались в верховья реки. Оттуда пехоту через дремучий лес повели в самое разбойничье место — на Лабу.
Засс приказал обстрелять аул, прилепившийся к горному склону, и — на приступ. В ауле оказалось немного людей. Всех забрали в плен, вынесли из усадеб все, что возможно, — сено, муку, зерно и зажгли аул.
По дороге туда нас черкесы не трогали, но, стоило повернуть в обратный путь, выросли как из-под земли и накинулись на арьергард. Когда мы миновали все препятствия, полковник Засс объехал отряд и поблагодарил за работу. Этот полковник несколько вырос в моих глазах благодаря случаю, который я наблюдал при стычке с черкесами. Молодой джигит, несмотря на опасность, пытался поднять труп сородича. Наши солдаты бросились на него со штыками. Засс, случившийся неподалеку, остановил их, разрешил черкесу взять труп да еще бросил кошелек с деньгами. Черкес приложил руку к груди, поклонился Зассу, подобрал кошелек и, взвалив труп на плечо, исчез в зарослях, а Засс подъехал к солдатам.
— Что же вы, не видели, что он был безоружный и пришел выполнить последний долг? Надо, братцы, соображать!.. Врага всегда лучше сделать другом, чем убивать.
На биваке много об этом рассуждали. Все, как один, хвалили Засса.
— Черкес — шальной человек. В бою его жалеть нельзя и наказывать нужно, потому как разбойничает на нашей стороне. Но ежели побежден — зачем добивать!
В этом походе был ранен Петров. Я успел подхватить его, и меня в этот момент оцарапала пуля — задела щеку. Рана Петрова была не смертельной, но он все же пострадал.
— Ну как, Петров, будешь ли радоваться новому походу? — спросил я позже.
— Обязательно! Потому что сидеть в станице очень скучно…
Уже по пути в Усть-Лабу я заметил на одной из наших фур ведра с крышками. Полюбопытствовал, что там. В какой-то вонючей жидкости плавали… черкесские головы.
На вопрос, для чего мы их везем, Худобашев ответил, что полковник Засс посылает их какому-то профессору для изучения.
Это вызвало во мне раздражение. Неужели полковник и его профессор думали, что черкес устроен иначе, чем прочие люди!
Этот первый поход окунул меня в тяжелые думы… Он был похож не на войну, а на самый отвратительный разбой.
Глава 39
Вскоре наступили морозы, да такие лютые, что Кубань уже в ноябре замерзла. Я продолжал конвоировать транспорты, и не раз наш отряд попадал в метели, голодал и мерз. Но на квартирах в Усть-Лабе было тепло, и недостатка в хлебе и приварке не было.
Зато станичники здорово голодали. Засуха лишила их хлеба и сена, а картошка была далеко не у всех. Пуще всего страдал скот. На Кубани он восемь месяцев бывает на подножном корму, а тут мороз заковал всю степь в ледяной панцирь. Невозможно было пробить его копытом, чтобы добыть какой-нибудь завалящий репей. И скот погибал в степи сотнями и тысячами. Избы в станицах стояли без крыш — солома была съедена.