Усталые, замерзшие и мокрые, встали мы на бивак у Ольгинского тет-де-пона, мечтая о завтрашней переправе и о зимних квартирах, но оказалось, что раньше чем через две недели переходить через Кубань нельзя. В Турции разбушевалась чума, черкесы якшались с турками, а мы соприкасались с черкесами. Как бы не занести заразу на русскую сторону…
То был карантин в середине ноября, в летней одежде, под дождем и снегом. За две недели я ни разу не отогрелся и не высох, а все-таки не заболел. На Бестужева невозможно было смотреть без боли. Он был синевато-серый, почти как мертвец, каких я не раз видел в Геленджике в покойницкой.
Накануне переправы я увидел Бестужева у штабной палатки. Он вышел оттуда с какой-то бумагой, закусив губы. Лицо его было такое странное, что я пошел следом. Бестужев почти вбежал к себе в палатку и, схватившись за голову, упал на койку лицом вниз. Я подбежал.
— Александр Александрович, что с вами?
Он дрожал с головы до ног и задыхался. Потом сел.
— Ты, Миша? — спросил, как бы очнувшись.
— Я не помешал?
— Нет-нет. Садись.
Он все еще дрожал, и я накинул ему на плечи бурку. Он пожал мне руку.
— Что случилось?
— Что случилось? — Бестужев истерически захохотал. — Ничего не случилось! Ни-че-го! В том и ужас. Просил перевод в гражданскую службу… Я говорил — больше воевать не могу… Писать хочу. Могу еще пользу отечеству принести. Словесностью. И он ответил — не для пользы я сослан сюда, а чтоб не вредил!
Задыхаясь, он показал письмо. В нем было сказано: «Он должен служить там, где сие возможно без вреда для службы».
— Так унизить человека! — вырвалось у меня.
— А я-то письмо ему написал! О России… — Бестужев сжал пальцы, и они хрустнули. — Теперь меня переводят в Гагры. Это верная смерть.
— Вы говорили, дело не в деспоте, а в деспотизме. Я все время думал… Деспот, разве это не часть деспотизма?
— Оставь! Не могу об этом сегодня. Больно. Верую в человечество, но отдельные люди не менее мерзки. Не утешай! Имею же я право постонать сам с собой. Я ведь тебя не звал.
— Уйти?
— Сиди уж. Слушай, мы не умеем ценить настоящее. Как я был глуп! Рвал и метал в Якутске, где можно было читать и писать! А в Гагры я все-таки не поеду! Буду проситься опять в экспедицию.
— Когда же мы теперь увидимся?
— Никогда, — ответил он тихо, глядя поверх меня. — Никогда! Я это чувствую.
Он опять сделался страшным.
— Вы должны нынче на зимних квартирах писать. И тогда вам захочется вернуться… И вернетесь!
— Мне не надо писать. Я вычурен и неправдоподобен. Так говорят критики. Это ведь тоже смертный приговор. Еще недавно я думал — мог бы теперь писать лучше. Но все наперед признано вредным. Когда-то хотел тебе подарить свою книгу, теперь вот раздумал.
— Мне начихать на этих критиков. Если книга есть — дайте!
Бестужев вытащил из-под койки бутылку и небольшую книгу. Открыл ее наугад, прочел:
— Белеет парус одинокий.
Как лебединое крыло,
И грустен путник ясноокий,
У ног колчан, в руке весло…
Блести, лети на ветерке.
Подобно нашей доле —
И я погибну вдалеке
От родины и воли.
— Да! Родина не пустой звук. Разлюбить места, где цвел ребенком, юношей, где даже страдал, невозможно! Бери! Когда умру, будешь со мной говорить — с таким, какой уродился!
Он поднял бутылку, налил вино в стаканы.
— Как раз два и до краев. Что так смотришь? Улыбнись!
Глаза у него странно блестели.
— Не в последний раз! — сказал я чокаясь. Он снисходительно, как ребенку, мне улыбнулся.
— Ну, пей хоть за это. А если я не вернусь… помяни меня, полячок! Помянешь?
Глазам моим сделалось горячо. Я поспешно кивнул, и мы осушили стаканы.
Этой зимой Усть-Лабу несколько раз заносило так, что приходилось по утрам откапывать избы. Однажды во время такого заноса я повстречал старинного своего «друга» — унтера Савченко. Он конвоировал какой-то транспорт в Прочный Окоп и вот пришлось задержаться в Усть-Лабе из-за непогоды.
— Здорово, Наленч! — сказал Савченко. — Вижу, пошел ты в гору. Сравнялся, значит, со мной.
Я приветствовал его и пошел восвояси. Когда откопали избы, вернулся к себе и залег с книгой. Вдруг постучали и, не ожидая ответа, в дверях встал Анисим Савченко.
— Здорово еще раз. — Он присел на скамью и откашлялся.
Молча, с удивлением, я смотрел на него.
— Опять метет. Придется и сегодня ночевать в Усть-Лабе. Вот пришел посмотреть, как ты устроился. Хорошо у тебя. Чуть не как у офицера.