На счастье, панна Фредерика была поглощена разглядыванием собственных пальцев.
За обедом она сидела как здоровая, ела сама, аккуратно, но ничего не говорила. Поев, положила на стол голову и закрыла глаза. Ее подняли и увели.
— Теперь можно поговорить на свободе, — сказала пани Тэкла. — Вот ведь какие причуды устраивает иной раз судьба. Кто мог подумать, что на старости лет у меня появится такая большая дочка. Она на шесть лет старше меня.
Пани Тэкла рассказала, что панна Фредерика начала проявлять признаки душевного расстройства еще в листопадную ночь в 1830 году: бежала из дома с секирой, и ее привели на рассвете в ужасном состоянии.
— Участвовала во взломе тюрьмы. Кто знает, если бы Валериан оказался среди освобожденных, она, может быть, осталась бы здоровой. Правда, позже она пришла в себя, ходила к Хлопицкому, Радзивиллу, Скшинецкому — все просила помочь освободить Валериана, но напрасно. Ведь цесаревич увел его с собой в Россию. А осенью тысяча восемьсот тридцать первого года, после взятия Варшавы, Фредерика помешалась окончательно. Родные ее умерли два года назад. Она осталась одна. Пришлось взять ее к себе. Как-никак — невеста брата. Они очень любили друг друга.
— А знает ли пани хоть что-нибудь о нем? — спросил я.
— Да… Говорят, он жив… Но первая за тридцать лет новость относится к прошлому… Мне следовало сказать: семь лет назад Валериан еще жил.
По лицу пани Тэклы потекли крупные слезы.
— Простите, пани, своим вопросом я причинил вам боль…
— Нет, ничего, — отвечала старушка, утирая лицо. — Я даже рада поговорить с паном о брате. А это моя болезнь. Не думайте, что я плаксива, но стоит мне заговорить о Валериане, как слезы текут и текут. Ничего не могу с ними поделать! Старая и вечная рана.
— Как же пани удалось узнать эту запоздалую новость?
— О, свет не без добрых людей. Получила письмо из Лондона от эмигранта. Разумеется, не почтой. Написано по просьбе российского каторжника, который бежал из Сибири к своему другу Герцену. Вы о таком слышали?
— К сожалению, нет, пани.
— О, вы обязательно поинтересуйтесь. Этот Герцен, говорят, горой стоит за независимость Польши. А тот каторжник перед Сибирью сидел в Шлиссельбурге, и ему удалось повидаться с братом и даже перемолвиться. Валерик, как фамилия этого каторжника, я всегда забываю?..
— Бакунин, — отвечал юноша.
Пани Тэкла попросила его принести письмо эмигранта, и я прочел его.
«Дорогая и глубокоуважаемая пани Тэкла!
Пишет из далеких краев незнакомый вам поляк по просьбе русского человека Бакунина и по собственному горячему желанию. В 1854 году упомянутый русский был посажен в Шлиссельбургскую крепость, где провел три года в секретном замке. В первый год он однажды увидел вашего брата и получил возможность с ним поговорить. Брат ваш находился тогда в одиночном заключении в подвале секретного замка, а на прогулку его вывели только по случаю болезни. Разговаривать с ним строго запрещено. Его содержат без света и в мертвой тишине. Он все время в полусонном состоянии, слепнет и глохнет, и у него каменная болезнь. Сказать, что он жив, невозможно, он только не умирает. Да и как может человек чувствовать себя иначе, когда он лишен возможности слышать и видеть что бы то ни было! Нашему русскому другу удалось подойти к нему на прогулке. Когда он его окликнул, брат ваш вздрогнул с головы до ног. Оправившись, он спросил: «Кто?» Русский назвал себя. «Который теперь год? — спросил ваш брат, — кто в Польше, что в Польше, и где Константин?» Бакунин сказал, что в Польше скоро все будет хорошо. Он хотел поддержать дух вашего брата вымышленной доброй вестью. Позже он просил одного верного человека как-нибудь облегчить участь несчастного, но ему ответили, что и без просьбы это сделали бы, если бы была такая возможность. Дикого Константина и его брата, слава богу, нет. Просите милости у нового императора. Может быть, сердце его не так черство. С глубоким уважением и сочувствием…»
Я не сразу смог дочитать это письмо. Все страдания детства и юности проснулись во мне; с возросшей силой они сжимали мое сердце…
— Я уже давно подала прошение на высочайшее имя. Просила ответить, жив ли брат, если жив — возвратить его семье и отчизне. Ведь он уже никому не опасен… Ответа все нет и нет. И ссыльные возвратились, а на него, видно, и амнистия не распространяется. За что? И без закона! Ему приговорили когда-то семь лет, а если Валериан жив, то пошел уже сорок первый год, как он заточен. Такой человек! Всегда думал о благополучии других. Предпочел быть заживо погребенным, но не выдал товарищей, а они, наверное, забыли о нем! Новый император уже два раза приезжал в Варшаву, разговаривал с делегатами, и никому не пришло в голову спросить, почему Валериан продолжает томиться в тюрьме! Ведь он не замышлял убийство императора. Конечно, многие умерли, многие забыли, а новые люди имеют другие мысли, а может быть, и не знают, кто такой Лукасиньский.