Я ничего не отрицал, даже убийства Жандра. Не все ли равно! Уже и за действительные мои преступления я был обречен на повешение. Приговор мне сообщили сейчас же. Когда его читали, Вацек смотрел на меня и улыбался.
Я сказал палачам:
— Все преступления я повторил бы! Они за отчизну, а виселица для нас перестала быть позором.
Потом я повернулся к Вацеку и крикнул:
— Будь проклят, предатель!
У меня отчаянно болела голова, и с утра я чувствовал страшный озноб. Сидел на нарах и думал, как буду болтаться на виселице с высунутым языком и вытаращенными глазами.
Спрашивал тишину: неужели Ядвига спасла меня, чтобы я умер на виселице? Потом вспомнил декабристов и Чарномского…
Перед вечером ко мне в камеру пришел ксендз — предложил помолиться и отпустить грехи. Я оттолкнул его и сказал:
— У меня нет грехов. А в бога я не верю. Может быть, его нет вообще. А если и есть, он вовсе не таков, как вы учите. Он допускает, чтобы люди так мучились. Он своего собственного сына отдал на растерзание.
А вы его хвалите. Его нужно проклясть! Если он всемогущ, то не благ, а если благ, то не всемогущ!
Больше я ничего не помню, кроме испуганных глаз ксендза и отчаянной головной боли.
Было раннее утро, когда я открыл глаза и с трудом повел ими. Мои пальцы казались пудовыми. И я сам казался себе ужасно длинным и тяжелым, несмотря на то, что лежал в постели.
Сверх одеяла я был покрыт шинелью — все равно коченел.
В три окна проникал тусклый свет. Кровати стояли в этой комнате в два ряда, вдоль стен. На каждой кто-то лежал.
«А где же виселица?» — вспомнил я, приподняв голову, но она упала на подушку, жесткую как камень.
Рядом со мной кто-то сказал:
_ Такой молодой. Совсем еще мальчик.
Потом мне щупали пульс. Было трудно еще раз открыть глаза.
— Спит. Кризис прошел. Теперь дела пойдут на поправку.
— А какой смысл в поправке? — сказал другой голос. — И вообще непонятно, зачем лечат этих несчастных? Чтобы после выздоровления пове…
— Тсс!.. Лишь у мертвых нет надежды…
Все-таки я приоткрыл один глаз. От меня удалялись двое в белых халатах. Я все понял, хотя один сказал «тсс…» Меня лечили, чтобы повесить. Это мне было безразлично. Правда, лекарь сказал, что только мертвые не надеются,
но я, несмотря на поправку, не хотел жить и надеяться. Зачем было жить?
Оказалось, я заболел в день казни сыпным тифом, и ксендз добился, чтобы меня отправили в тюремную больницу. Об этом позже рассказал лекарь, тот самый, который говорил о надежде,
и тот самый, что приходил в камеру безногого соседа.
Когда я начал понемногу ходить, этот лекарь повел меня в свой кабинет, закрыл дверь и, усадив подле стола, дал небольшой сверток.
— Это я снял с твоей груди, когда ты поступил в больницу.
Портрет моей Ядвиги!..
— Благодарю! — тихо сказал я.
— Теперь прочитай и подпиши, — лекарь подвинул ко мне лист. — Я составил это, потому что знал — сам ты не сумеешь.
— Что это?
— Просьба государю, чтобы тебя не повесили.
Я отложил перо, которое лекарь сунул мне в руку.
— Пусть вешают. Мне все равно. Я ничего не хочу просить у государя, как и у бога.
Лекарь пощупал мой лоб и отправил в постель. Я лежал в больнице еще долго. У меня было какое-то осложнение. Когда я совсем поправился, этот лекарь однажды,
словно невзначай, подсунул мне русскую газету. Из нее я узнал, что русские разбили наших под Остроленкой. Некоторое время спустя лекарь громко говорил кому-то в коридоре, что Варшава взята русскими и главный бунтовщик при этом штурме был первым пленным.
— Пан лекарь, — спросил я, улучив минутку, когда он был один. — Кто этот главный бунтовщик и первый пленник из Варшавы?
— Петр Высоцкий, — отвечал он.
Сердце у меня вздрогнуло.
— Что же с ним сделали?
— Пока как будто ничего. Ведь теперь война кончилась, а преступников будут судить. Кстати, должен тебя предупредить, что я сделал подлог — подписал за тебя прошение о помиловании на высочайшее имя и послал.
Если хочешь меня подвести — можешь это сделать… Но, надеюсь, ты теперь более благоразумен. Много ты пережил… А раз так — жизнеспособен. Не хочешь ли взглянуть?
И лекарь поднес мне зеркало. Я взглянул и отшатнулся: через мои густые темные волосы тянулась широкая седая прядь.
Вскоре меня выписали из больницы и посадили в новую камеру, где я должен был ожидать решения своей судьбы. Вацека я больше не видел.
Глава 29
В тюрьме я не слишком скучал. Боясь сделаться безумным и разучиться говорить, я заставлял себя повторять вслух все, что когда-либо учил, вспоминал свою жизнь, а чтобы не ослабеть окончательно из-за недостатка свежего воздуха, ходил по камере, считая шаги. Каждый день я делал не менее пяти верст. А еще я приручил крысу. Она жила где-то поблизости и каждую ночь вылезала из-под нар подобрать крошки от моей скудной пищи. Когда она привыкла ко мне, я нарочно оставлял ей кусочки и постепенно приучил крысу брать еду из рук. Она даже позволяла гладить себя. Это была особенная — умная и добрая крыса: она понимала, что я нуждаюсь в каком-то обществе. Я называл ее по-польски «Щурыца», она привыкла к имени и являлась по первому зову даже днем. Однажды она пропала недели на две, и я тосковал. Вдруг в один прекрасный вечер Щурыца явилась в обществе четырех детенышей. Вот-то была встреча! Детеныши вскоре привыкли ко мне, я с ними частенько играл, и если не разучился улыбаться, — только благодаря их проказам!