Собака Аронсона таскалась теперь по окрестностям, прислушиваясь то радостно, то испуганно. Всякая собака, вбегая на новую территорию, прежде всего ощущает, кем она населена; это сложное чувство, не вполне осознанное. Так инженер, держа в руках конструкцию, понимает, что внутри там — у ей внутре — находится разомкнутая цепь; но спроси его, откуда он это знает, — и он ответит, как матрос, учуявший трактир: не знаю, капитан, ничего более, как голос сердца. Собака чуяла, что вокруг долго еще не будет хорошо, а прежде было ничего, иногда просто прекрасно. Люди были весело раздражены и в целом поглощены приятным делом, им было интересно. Потом весь день было ужасно, страшно, очень чудовищно — совершенный брым-брум-ган, говоря по-собачьи. Но дальше стало хуже, потому что к страху прибавилась невыносимая скука, скука снега, и не того, какой бывал на Земле, а больного. Когда люди попрятались, а частью улетели, и особенно когда не стало слышно детей, шумевших очень утомительно и приятно, — сквозь тоску и страх начала проступать смутная надежда: люди, казалось, ждали спасителей, спасателей, которые вместе со спасением принесут ужасный разнос — такого разноса собака удостаивалась иногда, когда просыпалась ночью и начинала лаять, ей снилось то, что она теперь ясно слышала, но тогда это являлось только во сне и очень ее напрягало.
Так вот, помимо этого очень людского ощущения подступающего спасения и разноса в недрах Радуги шевелилось нечто, чрезвычайно озлобленное и испуганное, чрезвычайно неприятное, но в его шевелениях слышалась, страшно сказать, злобная радость. Конечно, все произошедшее было ужасно, а вместе с тем это ужасное как бы полностью укладывалось в слова «мы говорили». В недрах Радуги жило что-то такое, что один раз тоже попробовало и больше не захотело, и потому ушло в недра. Оно понимало бесконечно больше, чем люди, оно знало, что никогда ничего не получится. Оно сидело там глубоко и ужасно разозлилось, когда прилетели люди и развернули тут свои эксперименты. Оно сидело и ждало, пока на людей обрушится то самое, что уже давно, в незапамятные времена когда-то обрушилось на них. И когда люди доигрались, в глубине Радуги наступило хоть и скорбное, а ликование. С таким примерно чувством на Землю из межпланетного отпуска возвращается хорошо поохотившийся или позагоравший патриот, уже истосковавшийся несколько по родным улицам с их зеленым шумом, — но прилетает он как раз в разгар ужасного серого дождя, и все вокруг глядят на него без малейшей радости, словно ничуть не соскучились. И тогда, садясь в птерокар или что там к нему ближе, он оглядывает окрестный пейзаж с мрачной радостью: вот, так сказать, плюхнули мы в родную стихию. Ужасно. А все-таки есть в этом и тайная гордость: вот где живем, и ничего, не жалуемся.
У Радуги не было луны, и повыть было не на что, и тем не менее собака выла — но не на воображаемую луну и даже не на серебристые облака, которые стали вдруг появляться над планетой после катастрофы. Бог их знает, что это были за облака, — то ли ядовитые, то ли просто совершенно бессмысленные, но, в общем, ничего хорошего. Собака выла не на них, а на Хозяев. Хозяева были тут, никуда не делись, Хозяева были тут всегда. Они были до местных, ныне подземных, и после них. Хозяева никогда не были довольны. Собака не имела к ним отношения, они не обращали на нее внимания, и это было самым невыносимым. Местных собака еще не видела, но знала, что в конце концов они вылезут. Она чувствовала, что и местные бывают разные, у них какие-то свои расслоения, но думать об этом было не очень интересно. Был сериал, в котором выжившие пассажиры разбившегося лайнера попали на необитаемый остров: там из одной дыры в острове шел черный дым, а из другой белый дым, и это было увлекательно, но потом оказалось, что там еще куча всяких дымов и страшное количество сложных местных, и пассажиры все не просто так собрались в самолете, и, короче, к третьему сезону стало неинтересно, и даже НЕИНТЕРЕСНО. Вообще в мире слишком много всего, а если бы меньше — наверняка прорисовалась бы и динамика, и даже какой-то смысл. Собака знала, что если пахнет всем и сразу, — это скучное место. Теперь на Радуге пахло очень немногим, и она принюхивалась с любопытством, со страстным наслаждением.