— Но мы-то все тут выживем? Или вы высосете сейчас из планеты весь ток?
— Да ну что вы. Это же установки второго типа. Работают на чистой биоэнергии. Грубо говоря, на температуре тела.
Горбовский представил ужасное: вот он сейчас запустит Перси, а весь ток на Радуге вырубится, и он не сможет выйти из подвала, не сработает кодовый замок, отключится все электричество, и он не сможет даже подать сигнал, окажется замурован тут. И еще он понял, что впервые в жизни не разбирается в логике Перси. Если допустить хоть на долю процента, что все сработает, — он все-таки полетел бы на Землю, вопреки всему. Значит, Перси знал и чувствовал больше, чем он сам; что-то он такое понимал, до чего Горбовский не доходил, или весь свет ему застила тоска по Земле, по матери, по вещам, которых он толком не помнил, но они привязывали его крепче любой цепи. А у Перси был отец, это он знал точно. У Перси была полная семья и два брака, один формально продолжался до сих пор. Перси пожил достаточно, чтобы испытывать стойкое отвращение к жизни. Теперь он уцепился за возможность все изменить раз и навсегда, обнулить прошлое. На то она и нуль-Т, чтобы все обнулять. Но как же паршиво все обернется на Земле, если можно так не хотеть туда вернуться. У Горбовского были, конечно, определенные догадки. Он потому и старался проводить как можно больше времени в экспедициях, что на Земле все заворачивало не совсем туда; самые умные — прогрессоры и десантники — эвакуировались раньше времени. И все-таки самый дальний отъезд нужен был ему для того, чтобы вернуться; он не представлял, как это — не вернуться. Оказывается, все это время рядом с ним летал человек, который отлично это воображал и даже, может быть, отрепетировал.
— Ну, поеду я, — сказал Перси.
— Спокойной плазмы.
— Смешно, — усмехнулся Перси. — И вам не хворать. Когда я махну, нажмите здесь, — и он показал на малозаметную кнопку в стене.
Дальнейшее показалось Горбовскому сном, скорее приятным, чем кошмарным. Перси сел в кресло, пристегнулся и махнул. Горбовский, не колеблясь, нажал на кнопку — в конце концов, каждый выбирает по себе, этому учили в третьем классе, — и свет в кабине изменился, стал опалесцирующим, после чего от Перси Диксона довольно быстро остались одни глаза. Все остальное растаяло, контуры задрожали и унеслись, а глаза остались на прежнем месте и смотрели на Горбовского. В «Человеке-невидимке», вспомнил он, тоже последними оставались глаза.
— Ну ладно вам, Перси, — сказал Горбовский не очень уверенно. — Хорош меня пугать.
После этого — он мог бы поклясться — один глаз ему подмигнул, и кабина опустела окончательно.
— Дай Бог, чтобы там никакой мухи не было, — вслух сказал Горбовский. — Или зерноедки.
Он поднялся в столовую, особенно мрачную и пустынную в этот час — невыносимей всего было видеть плакатики «Тщательно пережевывая, ты способствуешь!» и «Когда я ем, завидно всем», — и вышел на снег. Единственный фонарь около столовой светил тускло-желтым, и кое-что на снегу привлекло внимание Горбовского. Вот этого он еще не видел.
На Радуге никогда не было снега, а потому не видали и следов; человеческая деятельность оставляет след в виде конструкций либо руин, но не всем же строить и разрушать, некоторые просто передвигаются. На снегу под фонарем явно кто-то резвился, танцевал для незримого зрителя.
Ох, это был странный танец. Никому лучше не видеть такой танец. На снегу оставались полосы, словно кого-то тащили, — такие полосы бывают на ментаграмме, фиксирующей припадок безумия; глубокие точки, словно кто-то топал отдельной конечностью — может быть, единственной уцелевшей; дальше кто-то, видимо, пускался вприсядку. Вероятно, танец этот в знак своего ликования исполняли на опустевшей планете когдатошние ее обитатели, обыватели, давным-давно загнанные в норы, и следы этого танца оставались на снегу, а так-то, может, самонадеянные земляне раньше заметили бы, что по ночам тут кто-то вылезает и смотрит, не пора ли еще. Но было еще не пора, а главное, не было снега; и тогда они осторожнее лезли наружу, понимая, что не пришло еще их время. Самое же страшное они спляшут, когда и снег сойдет, и когда тут будут пески. Они всех пересидят там, под землей, и доживут до песка; и тогда настоящие хозяева скажут им: можно. Ваше теперь время. Вот тогда здесь будут следы так следы — ползучее ликование ползучих, адские подскоки приплюснутых, безмолвное торжество возбужденных осужденных побежденных. 11.
Но кто действительно изумил начальника комиссии Тамидзи Кэндо, так это Канэко, известный прежде главным образом тем, что регулярно требовал отставки. Канэко ведал распределением — не потому, что этого желал, но потому, что математическая его специальность, а именно теория решений, наилучшим образом этому соответствовала. Он работал в той междисциплинарной области, которая получила особое развитие в ХХ веке — когда, собственно, строгих наук в полуночном понимании почти не осталось. Это было время расцвета физической психологии, моральной стереометрии, антропологической топологии (она, собственно, в свое время и навела Камилла на идею синтеза — ведь все земные инструменты так или иначе вышли из биологии, нож — из зуба, шланг — из хобота; добровольцы штурмовали лабораторию, превращаясь по собственной воле в подъемные краны, широко шагающие экскаваторы, поющие фонари, — то был золотой век бионики; сращивание с автомобилем было уже дурным тоном — двухколесные люди-сегвеи, которым не требовалось топлива, наводнили сначала улицы Токио, а потом Иерусалима). Канэко занимался ПИА (Перельман — Исбел — Акбулут), то есть распределениями в самом широком смысле, на основе панинской теории густот, но это тоже долго рассказывать, — как всегда предупреждал Канэко, вербуя очередного неофита, но все равно никогда не мог остановиться. Теория густот была придумана в отдаленном подобии Радуги, когда в последний век Полуночи додумались до Большого Расслоения: свой поселок имели писатели, свой — синематографисты, физиков тоже собирали в безопасных местах под тщательной охраной. Первые ракеты разрабатывались именно там и в конце концов полетели, а в открытых сообществах не полетели бы никогда. В одной из таких шалашек — называвшихся так, видимо, из-за потаенного лесного расположения, — Панина осенило: он разработал универсальный принцип распределения, позволявший оправдать в том числе и шалашки. Всякий создает теорию, оправдывающую его положение, сформулировал для себя Канэко. Конечно, при жизни Панина считали безумцем, — так ведь и Репнина, он же Козырев, называли шарлатаном, одного только объяснить не могли: каким образом он с помощью двух алюминиевых зеркал прыгнул через два столетия, принял участие в межпланетной экспедиции, открыл ученым феномен банного листа и, подкормившись, вернулся обратно, где не погиб, а через двадцать лет возглавил отдел в Пулкове? Теория Козырева не нашла никаких экспериментальных подтверждений, кроме одного: он был на Сауле и рассказал о Полдне одному из подчиненных, что и привело к Первому Откровению, о котором знает теперь любой интернатник.