Цвет этого снега — цвет грязной бледности, грозной бедности — был у мертвых, которых Пишту видел, у отца, которого хоронил: цвет щетины, отросшей уже после смерти. Говорили, что это не щетина растет, а кожа опадает, проваливается, — он не вдавался в детали, было о чем подумать, кроме этого. В сущности, за последние десять лет у него и не было шанса остаться одному так надолго. Теперь он инспектировал это опустевшее пространство, черные пятна на месте лопнувших «харибд», станции, пустой лабораторный комплекс к югу от столицы, и у него было время подумать, почему все так кончилось, но думал он о совершенно других вещах, и прежде всего о том, откуда взялось у него это новое чувство полного финала. На небольшой лабораторной планете погибло почти все взрослое население, это была катастрофа явно нерядовая и даже первая в этой рискованной области за время существования нуль-физики, но лабораторных планет было около сотни, а обитаемых планет — тысячи, а досягаемых галактик — десятки, и в масштабах космоса Радугу можно было просто не заметить. В конце концов, все ее население, включая младенцев, составляло четыре тысячи девятьсот двадцать три человека, эту цифру он знал точно, потому что к пятитысячному гражданину уже готовились, уже прикидывали, чем его встретят и как наградят. В иных войнах на иных архаических планетах столько гибло за месяц, и далеко не все войны КОМКОН мог остановить.
Смерть вообще была нормальное дело. Смерти сильно боялись только в последние годы перед Откровением — фигурально говоря, за полчаса до Полдня. Полдень был таким рывком, что сразу перестали бояться чего бы то ни было, словно вдруг оказались на том самом миру, на пиру, на котором и смерть красна. Каждая человеческая жизнь стала вдруг стоить бесконечно дорого, но именно за этот новый мир не страшно было умереть, и у десантников, прогрессоров и Глубокого Поиска это вдруг стало нормальным делом. Но Радуга была особым случаем, и потому у Пишты было острое чувство финала — то ли потому, что это была его планета, гибель его личного мира, то ли потому, что Радуга была авангардом, и словно само будущее вдруг обозначило собственные контуры: до этого рубежа вы дойти можете, а дальше вам отомстит сила компенсации, сила, которую вы сами разбудите, сделав то, что человеку не положено. Пиште казалось, что после Волны во всем мире дела пойдут иначе, словно вчера еще он жил в мире Полдня, а теперь уже в мире Часа пополудни. А час пополудни не нравился ему с детства — Полдень обещал что-то небывалое, он был вроде экватора, а тут — хорошо, пересек ты экватор, а за ним та же вода. Некоторые называли это кризисом среднего возраста.
В это самое время Пишта в который раз пересекал экватор и тут заметил дым.
Этого не могло быть, но было. На Радуге отроду не жгли костров — разве что в скаутских походах, обязательных во втором классе, но этот навык нигде на планете пригодиться не мог: бóльшая часть планеты была необитаема, а в обитаемой, сплошь лабораторной, открытый огонь понадобиться не мог. У Пагавы был мангал, которым он страшно гордился, жарил на нем свои варварские шашлыки, и то раз в год, на день рождения жены. Тем не менее на горизонте что-то дымилось, и Пишта снизился. И прежде чем он подлетел к черной точке и разглядел силуэт сгорбленного человечка около дрожащего, очень яркого пламени, — он уже с полной отчетливостью знал, что это Леонид. Некому здесь было жечь костер, кроме Леонида. Что он тут жег в степи? Видимо, рогозник — так называли тут жесткие, сухие кусты, появлявшиеся в степи клочками, пятнами, без всякой логики, как родинки.
Горбовский не поднял головы и даже не помахал. Он словно дождался рейса, прибывшего по расписанию. Лицо у него было цвета все того же снега, и так же проступала на нем щетина, и что-то в нем изменилось, но самое страшное, что перемена эта была малозаметна — не так, как разница между днем и ночью, а как между полуднем и часом пополудни. Глаза у него словно стали меньше, а лоб больше. Пишта понимал, что так не бывает, это какая-то иллюзия. Но самое удивительное, что Горбовский не радовался. Пишта хотел броситься к нему, — но понимал, что делать этого нельзя. Может быть, он призрак, а при встрече с призраком соблюдается особый этикет. Он спустился на снег и стоял у вертолета, и Горбовский подошел сам.