Выбрать главу

Все сошлись на площади перед Управлением, и состоялся концерт. Он не мог быть долгим, ибо все-таки подмораживало, пощипывало, — но люди готовились, нельзя было обидеть их невниманием. Группа Габы — восьмилетние старички с выражением вечного злорадства на желтых личиках — держалась отдельно и перемигивалась.

Первым пел Тимоти Сойер в сопровождении банджо, подпевала ему вся четверка мушкетеров, несших его некогда на могучих плечах в океан. Это был, кажется, первый случай в истории Радуги, когда их песенка исполнялась публично и с начала до конца. Обычно на Радуге все куда-то спешили, а потому слышали один куплет. А куплетов там много, и теперь было самое время выслушать их с начала до конца — после отлета Тимоти Сойера на планете не оставалось ни одного банджо и ни одного человека, который умел бы на нем играть.

Пели они вот как:

Когда, как черная вода,

Лихая, лютая беда

Была тебе по грудь,

Ты, не склоняя головы,

Смотрела в прорезь синевы

И продолжала путь.

Когда вода проникла в рот,

А серый сероводород

Не дал тебе вздохнуть,

Ты, помня истинную цель,

Смотрела в синенькую щель

И продолжала путь.

Когда вода дошла до глаз,

А спертый дух народных масс

Затмил и цель, и суть, —

Закрыв глаза на всякий случ,

Впитала ты последний луч

И продолжала путь.

Когда вода дошла до лба

И с неба грянула труба,

Фальшивая чуть-чуть, —

Ногой нащупывая дно,

Ты прошептала: «Все одно», —

И продолжала путь.

Пока ты продолжаешь путь,

Одни поють, другие пьють,

А третьих просто бьють,

Но ты, забыв про эту муть,

Плетешься рысью как-нибудь

И продолжаешь путь.

Снаряд, конечно, принесло,

Сперва башку оторвало,

Потом и жопа — фьють!

Но ты, о Радуга-дуга,

Плюешь на друга и врага

И продолжаешь путь!

Никто ничего не понял, потому что атмосфера, некогда породившая эту лихую песню, кардинально изменилась, как бы улетела в дыру, пробитую Волной, Волнами; и даже звуки, кажется, доходили как сквозь вату, — но в целом все звучало бодро, оптимистично, и казалось, что там, впереди, на Земле, еще не раз пригодится умение сохранять присутствие духа и верность себе — а в случае полного поражения по всем фронтам умение хотя бы красиво покидать поле.

Дальше дети читали монтаж, подготовленный на основе сценария обычного выпускного: после интерната на Радуге большинство возвращалось на Землю продолжать образование — в конце концов, далеко не все устремлялись в физику. На выпускном все в ироничных и напыщенных выражениях прощались с родной планетой, которую называли светлым будущим, просто наступившим пока не для всех. В антураже вечной зимы и торчащих из-под нее обломков эти слова теперь звучали довольно зловеще, и дети сами это поняли, а потому дочитывали стихи без всякого энтузиазма, откровенно комкая мероприятие. Школьный оркестр на сохранившихся, но почему-то помятых и как бы состарившихся инструментах исполнил гимн интерната, после чего все должны уже были грузиться, но тут две девочки — одна индианка, другая китаянка — сказали, что хотели бы попрощаться с Радугой и городом от собственного лица, и под аккомпанемент подвывающего ситара затянули нечто настолько грустное, настолько нежное и неуместное, пронзительное и дикое, грамматически неправильное — прощай, любимая планета, оазис света и тепла, благодарим тебя за это, за все, за что ты нам дала, — что сначала заревели все вокруг, а потом и они сами. Наверное, это было бестактно. Наверное, им не следовало вытаскивать наружу то, что и так понимали все. Но как-то им, что ли, показалось неблагодарно покинуть Радугу без этого последнего прощания, без последнего доброго слова о разрушенных домах и попранной жизни; и Горбовский подумал, отводя глаза, что так же, наверное, прощались с Припятью — тоже оазисом будущего, а ведь с ее крушения началась и гибель всей тогдашней Радуги, какой бы черно-белой, чернобыльской она ни была. Конечно, мы принесем на Землю эту заразу, подумал он. Конечно, все кончено. И ему стало совсем тошно, однако населению Радуги не суждено было попрощаться с планетой на этой ноющей ноте.

Десять второступенников, оставленных в лесу по милости Склярова и переживших не вполне понятную мутацию, выпрыгнули в центр площади и хрипло заорали:

— Сдохни, Радуга! К чертовой матери, Радуга!

Они побежали к управлению и стали швырять в стекла заранее заготовленные снежки и камни, они топтали остатки сквера перед управлением, пинали трибуну, ломали кусты и орали так, словно их была сотня, а не десятеро. В них не было ничего от кротких очкариков Радуги, ничего от вундеркиндов, с детства щелкающих олимпиадные задачки, ничего от Детского, где дурное настроение каждого заботило всех; это была даже не шпана полуночной эпохи, а провал в самую глубокую глубину, чуть ли не в крестовый поход детей. И пока желтолицая эта команда доламывала и крушила все, что пощадила Волна, — детские психологи переглядывались с видом авгуров, хотя решительно ничего не понимали и не представляли, что делать: в них с первого курса вбивали, что травмированного ребенка надо уважать, не обесценивать его страдания и не мешать самовыражаться. Вот они самовыражались. И ясно было, что они отлично научились скрывать свои истинные чувства, и теперь они жертвы и чувствуют себя в своем праве, и никакой психической реабилитацией нельзя вытравить из них эту жажду сломать весь мир, зашедший в тупик, и построить на его руинах свой мир, такой мир, в котором тупик будет нормой, а на любые попытки что-то построить ответ будет один — построили тут уже одни такие. Все это пронеслось в голове у Горбовского в долю секунды, и он понял, что их нельзя везти на Землю, а самое правильное — оставить их тут и самому остаться с ними, и попробовать что-то сделать. Но он один раз уже остался. Ни от кого нельзя требовать повторной жертвы.