Ночью прошёл дождь, и они с Маркошем жадно пили воду, густыми потоками стекавшую сквозь крышу. Правила разрешали подобное, как и всё, что не является насилием в отношении партнёра. Пожалуй, от этого стало только хуже, ведь, восстановив силы, они тем самым продлили срок своего пребывания в маленьком тесном строении, более напоминающем клетку. Испражнялись они здесь же, очертив вокруг себя зону чудовищной вони, преодолеть которую мог лишь человек, начисто лишённый обоняния.
Мысли о схватке не раз посещали Бартоло, однако он гнал их прочь: в таком случае ему бы немедленно засчитали поражение. Умение управлять своей агрессией, давать ей волю лишь тогда, когда это необходимо, любить злейшего врага, который может стать твоим другом — все эти истины кандомбле постепенно проникали в его душу. Поэтому он продолжал стоически выжидать конца, поставив перед собой цель победить во что бы то ни стало.
Маркош оказался достойным противником. Он ни разу не заговорил с ним без нужды, не попытался запугать или ударить. Бартоло, вынужденный так или иначе постоянно думать о нём, о том, когда Маркош сдастся, начал понемногу осознавать смысл, содержащийся во фразе: «Возлюби врага своего». Преодолеть позывы ненависти, накатывавшие мощными вспышками, оказалось непросто. Однако Бартоло не сдавался. Поняв, где именно находится ключ к победе, он приучил себя радоваться всякий раз, когда Маркош встаёт, чтобы помочиться, а также испытывать удовольствие, выслушивая его храп. В конечном итоге, это помогло.
Поначалу юноши были необщительны: их местре находились в неприязненных отношениях, да и сами соревнования не способствовали разговорам. Однако человеческая природа постепенно взяла своё: они начали с обмена мнениями по поводу удовлетворения своих насущных нужд, а потом, сами того не заметив, постепенно перешли к долгим беседам, помогавшим скоротать время.
Маркош оказался третьим ребёнком в многодетной семье — у него было девять братьев и сестёр. Он жил в фавеле Росинья, в лачуге, лишь едва немногим лучшей, чем их тюрьма. Жизнь в фавеле была дешева, и кариоки часто с ней расставались — правительство даже не знало толком, сколько именно народу живёт в тамошних «кварталах». Всем заправляли наркоторговцы и сутенёры, отбиравшие пополнение в свои преступные группировки ещё в юном возрасте. Маркош отзывался о них с нескрываемым страхом — чувствовалось, что в Росинье это подлинная власть. Он дрался на улицах едва ли не каждый день, пару раз даже нюхал кокаин, а уголовные «боссы» относились к нему хорошо.
Бартоло полагал, что Маркош, пожалуй, типичный кариока и таким и должен быть тот, кто занимается капоэйрой.
Неожиданно на третий день заключения им запретили говорить вообще. Это было коварным ходом со стороны баба-кекерэ, ведь между юношами возникла прочная, невидимая связь. Бартоло сжал зубы и молчал; точно так же поступил Маркош, хотя в глазах его отразилась печаль.
Ночью Бартоло проснулся от звуков чьего-то голоса. Маркош, свернувшийся калачиком спиной к нему, говорил во сне. Невнятное бормотание то и дело прерывалось стонами и вскрикиваниями. Бартоло молчал. По какой-то странной случайности рядом не было никого, кто бы уличил Маркоша в нарушении правил, а сам Бартоло не знал, не покарают ли его самого за нарушение навязанного обета молчания. Закусив губу, он задумался: а не является ли это спланированной загодя уловкой, хитростью со стороны соперника?
После недолгих размышлений и колебаний, Бартоло решил ничего не предпринимать. Маркош бредит, и скоро, не позже следующего дня, покинет хижину, ставшую для них местом заточения. Уловив ритм дыхания и стонов, вырывающихся изо рта Маркоша, словно речь шла об игре беримбау, Бартоло представил, что делает джингу; вскоре он уснул. Ему снились просторы африканской саванны, по которым бродили стада слонов и стаи гиен, изредка распугиваемые львиным рёвом.
Он и сам не помнил, как впал в беспокойное забытьё. Его груди, плеч и живота касались чьи-то руки, шептали ему непонятные слова на языке йоруба — пока его пересохшая кожа не ощутила, что по ней скользит холодное, как жало ядовитой змеи, острие ножа. Боль, внезапная, но вместе с тем почти ожидаемая, принесла ему и мучительное страдание, и некое необъяснимое ощущение радости одновременно. Бартоло, охваченный священной агонией, застонал.
— Тебя поранил леопард. Ты чувствуешь его когти? — голос этот, принадлежащий, должно быть, баба-кекерэ, напомнил Бартоло, что кроме него и его сладостной боли, в этом мире существует ещё кто-то. Кто-то с рычащим и фыркающим, как у хищника, голосом.
— Да, чувствую. — Распухший язык Бартоло едва шевелился во рту.