Выбрать главу

Вслед за осознанием того, что меня наебали, периферийным зрением ловлю, как в комнату ступили АНГЕЛЫ. У одного — докторский саквояж из серого дерматина. Откуда здесь эти?! Сроду святым я не был, чего им со мной якшаться?

Когда лёгкими движениями айкидок они роняют меня на пол и пытаются сделать с моими руками залом, я соображаю, что это кто-то другие. Может ДЕМОНЫ?.. Белая накрахмаленная шапчонка-нимб одного из них отрывается от головы и планирует под кровать. Замирает там листом из школьной тетради. Мы возимся на полу, как взбудораженные лучом света осьминоги в тьме океанских глубин. Пока один держит, второй, спрыснув пахучим, всаживает в мою ягодицу шприц.

— Что это, суки?! Что? — ору я, целуя пыль на дощатом полу, — Галоперидол, да?! Это он?!

Но двое молчат и дебильно, без звука, хохочут. Спиной ощущаю. Тело моё, ни с того ни с сего, зачинает вихляться. Язык опухает и тычет в щёки, нёбную складку, сквозь зубы. Внезапно, меня скручивает от препарата и я встаю на борцовский мост. Трещит позвонками ломкая шея. Шея — на хер! Перевёрнутое моноскопическое изображение Филыча, в дверях, вибрирует в мозгу. Он приник к косяку и лишь часто курит. Сигарета шипит ядовитой гадюкой. По лицу его — снизу вверх — обрываются слёзы.

Я тоже плачу…

— Прости, братка… так вышло… — шепчет он одними губами.

Медленно отрубаюсь...

Я ПАНК / 1997

Should I stay or should I go now?

Should I stay or should I go now?

If I go, there will be trouble

And if I stay it will be double

So come on and let me know

Clash «Should I Stay Or Should I Go»

Е-гор! Е-гор! Е-гор! — разгорячённая толпа скандировала и вскидывала лес рук к темнеющему где-то в вышине потолку. Актовый зал московского ледового дворца «Крылья Советов» трещал по швам. Я был зажат внутри толпы, как кусок падали в клешне морского краба. Панки с намыленными (или поставленными «на пиво») петушиными гребнями и прочее рок-отребье. У некоторых в руках мечутся скрученные из газет подожжённые файры. От стоящих рядом тел несёт удушливым потом, крепким сигаретным смрадом и перегаром.

Я и сам панк. Стал им месяц назад. Намалевал на футболке масляными красками «Capitalism must die!», «Буй вам!» и тому подобное нигилистическое говно. Сосед по общаге — Головня — после 40-минутной пытки тупыми ножницами и одноразовой бритвой оголил мне кожу на висках. Мой гребень-атрибут не стоит, а лежит плашмя, как у запорожского казака. Ставить лень…

Со времён Диогена, жившего в бочке, ничего не изменилось. Если ты слаб, чтоб избить и отобрать материальные ценности да кусман хорошей женской жопки у ближнего своего, плюй в гребальники безликому окружающему и пытайся изнасиловать «ВЕСЬ МИР» лозунгами и имиджем. Попавший под каблук глист тоже извивается и брызгает в тебя — Гулливера цепляющего плечами небоскрёбы — жидкой маслянистой мерзостью. Это его последний рывок перед отлётом на пастбища Великого Маниту.

Когда Бодлер в возрасте 18-ти лет впервые приехал из провинции в Париж, то первым делом выкрасил себе волосы зелёнкой и заразился сифилисом от проститутки. После чего, от злости и бессилия, и сочинил свой эпатажный, прославивший его в веках стих о лежащей в придорожной пыли дохлой лошади с развороченным брюхом и наглыми мухами.

Аналогия очевидна…

За последние полгода меня достало всё и вся. С самого утра я выносил своё тело на улицу и глушил мозг поездками на трамвае. Без конца и без начала, как лента Мёбиуса. Покупал у потёртой жизнью кондукторши бумажный лоскуток и ехал, повиснув подгнившим бананом на поручнях, до кольцевой. Лишь бы убить Пустоту внутри. Иногда билеты попадались «счастливые» и я ел их, растирая между резцами чёрные цифири. Машина по переработке вселенской злобы жгущей кишки в жидкую целлюлозу. Остатки бумажных волоконец стряли в зубах, после их ещё долго приходилось выковыривать языком. Ни рыба ни мясо.

Счастья отнюдь не прибавлялось…

Грызла сердце очередная любовная безответка. Мутило от постсексуального похмелья. Но старался не тужить.

Сжал зубы как олдскульный фашист…

…Загнал её, Тварь-Любовь, пинками хромовых сапог в самый душевный угол. Выдрал голыми руками ей челюсть, как лошадь вырывает вмёрзшие в первый ледок девчачьи салазки. Заставил её скулить и ссаться под себя от страха на бетонный пол. Куском раскалённой проволоки выжег ей глаза. Забил под ногти ударами молота десять стальных игл. Сделав широкие надрезы сапожным ножом, так что на свет божий повылезло жёлтое сало с кровавым кетчупом, содрал с неё кожу — парусными полосами. Распилил ножовкой на бесформенные куски, так чтобы сам Господь Бог не догадался, где крепилось изначально. Растоптал в резиновый фарш, скользкое чёрт знает что… И всё равно её аромат витал повсюду… Будто впился узором в перекруты её тонкого шерстяного одеяльца — оно лежало юным удавом на панцирной сетке её опустевшей шконки. Покрыл слоем лака испачканные кровью стены. Выглядывал из-за решётки малюсенького окошка, позолоченного зимним утренним солнцем. Распевал в соседней камере, как еврей, приговорённый к газовой аннигиляции: «…ах, мой милый Августин! Августин! Августин!»… Я вышел вон из душного цементного куба. Солдат у входа втянул живот и, вскинув конечность, отдал мне честь. Эсэсовская выучка. Я прошёл мимо в тупой прострации. Железный крест «За боевые заслуги» на моей груди выгнулся от гордости играя лучами. Я прищурился и посмотрел солнцу в глаза. Оно не обратило никакого внимания и продолжило делать свою, непонятную нам, смертным, работу. Уже сотни миллиардов лет. Я не стал ему перечить. Воздел руку и погладил пальцами, на ходу, заиндевелых стальных ёжиков. Их повесили стройными рядами на колючей проволоке вдоль забора. Боли не было. Следом за мной бежала, топоча красными каплями-лапками, невидимая мышь-полёвка. Полированным стеком, зажатым в другой руке, я бил себе по бедру…