Обет безмолвия
Выходцем из сиротского дома явилась Авре в ветхий храм... Храм, порченный безверием или верой неистинной, порченный условиями, обрёкшими лицо его действительное на неминуемое и мимолётное старение. Холодно внутри, купол проломлен, витражи пробиты очередным повседневным злодеянием. Морось сочится сверху, проскальзывая дуновением и через бреши в стенах, — кровоточит храм, неумолимо тлеет в страшной агонии, дожидаясь последнего вздоха и верно сохраняя обет безмолвия. И только присутствие Авре стремительно отсрочивает его в невиданный день. Она приходит туда уже месяцем: поначалу изредка захаживала будто бы совсем несознательно, сейчас же — каждодневно торопится, ломая пылкое дыхание неаккуратным бегом. А октябрь обходится с ней по-своему жестоко и по-своему справедливо: льёт дождями и греет холодом, обсыпает последние отголоски жизни своим усыпляющим вздохом. А Авре так и хлюпает по лужам, набирая в низкие сапожки воды подле самых краёв — так простуда ей стала верным другом.
Она юна и, должно быть, горяча нравом... Покладисто ложилась на сырую церковную скамью, блаженно прикрывая глаза после долгого созерцания перечёркнутых осколками витражей, думала о сердце своём: "Есть ли оно? Если есть, то почему не болит? — ей приходилось размышлять об этом, ибо сердце её и вправду было однажды безжалостно исколото раскалёнными иглами, ибо боль не стихала и не притуплялась, а становилась лишь сильнее... а потом вовсе пропала. — Или так сроднилась она со мной?"
Сон там был чуток и сладок, и она жаждала его. Только там, только в этом обветшалом храме уходила она в желаемое забвение...
Её рыжие волосы, которые становились чуть волнистыми из-за сырости, небрежно свисали со скамьи, слегка касаясь напольных плит. Хрупкое тело постепенно сжималось от мерзкой прохлады, но лицо её тогда выражало несвойственное спокойствие. И можно было рассмотреть всё то, что годами обременяли тоска и недуг прошедших дней: её короткие, светлые ресницы, которые не казались изящными, но в этом и крылось их манящее очарование — простота и отсутствие коварного нагромождения, позволяющие уделить должное внимание чувственным губам, что непроизвольно втягивались при вздохе, её чистой коже, которая изредка рисовалась блёклыми родинками. Так сладок был ей сон лишь в этом обветшалом храме.
На следующий день Авре охваченной тревогой ворвалась в обитель её терзаний и, вырвав из изношенных перчаток цвета нежной сирени свои бледные и худощавые руки, тяжко пала к скамье, рукою оперевшись о неё. Дыхание Авре перебивалось сухим кашлем, а щёки пылали болезненным багрянцем. Но она и с тем пришла. И всё-таки октябрь с ней по-своему жесток...
Дрожь истомила её тело, а взгляд кукольно-серебристых глаз упал и боле не смог подняться. Припухшие веки смыкались, а локоны намоченных ливнем волос ниспадали к её коленям. Тогда приснилось ей собственное существо, приснилось то, как была лишена она услады родительских ласк в десятилетие — смерть забрала их рано, в один пасмурный летний день. Как, изрыдавшись в тёмной комнате ещё с тремя беспризорницами в постель, осознала своё нерушимое одиночество, как в четырнадцать была наказана насильственной рукой испорченных, с мерзким оскалом голодного дикого зверя мужчин, как после сведена к тем же испорченным, но по-иному... Как...испытавшая лишение нежеланного дитя была изгнанником среди по-своему таких же. И слёзы её, кажется, уже закончились. И вот сейчас ей восемнадцать лет.
Испугавшись собственных воспоминаний, Авре распахнула свои стальные глаза и обхватила плечи, озираясь по сторонам и покрываясь беглыми мурашками. Губы её то намертво слипались, то, пропуская влажный воздух, невольно были разомкнуты.
— Я больше не могу! — взревела Авре, но слёзы не прошлись по её румяным щекам, она кричала громко, отдаваясь своему главному мучению — воспоминаниям и одиночеству. — Пожалуйста, избавь меня, избавь, я не смогу нести этот крест: он слишком тяжек для меня!