Выбрать главу

— Кажется, я начинаю понимать, о чем вы. Урбанистическая среда воспроизводит беспокойство.

— Да ты тупой, — говорит Ниса. — Но начитанный.

Я смеюсь. Юстиниан говорит:

— Не обольщайся, ты такой же.

Но нам как-то не особенно весело, скорее смешно, потому что нервно. Офелла идет впереди нас, в этом море призраков.

Однажды мы все-таки сворачиваем к одному из одинаковых подъездов, цифры на кодовом замке пищат под пальцами Офеллы. Она открывает дверь, и мы оказываемся в темном, но абсолютно пустом пространстве подъезда. Это как будто попасть из холодного воздуха в страшную духоту.

В темноте я плохо вижу ступени, а места, где должны, наверное, болтаться лампочки пусты.

— Совершенно безысходное пространство.

— Не видели такого, да? — Офелла, кажется, кичится своим происхождением, но умудряется и стыдиться его тоже, в ее голосе столько всего умещается.

Никто из нас правда такого не видел. Это особое пространство, очень бедное и очень жуткое. Офелла нажимает на звонок, дверь, обитая пахнущим химией кожзаменителем, украшена металлическими пуговками, которые на фоне всего здесь почти нарядны.

Открывают нам не сразу, а когда все-таки открывают, я глазам своим не верю. Я своим глазам часто не верю, потому что глаза, как и звезды, врут, но сейчас мне совсем странно.

В этом убогом, невероятно бедном мире передо мной стоит человек такой красоты, что мне не верится в его существование. У него надменное лицо, будто он воплощение бога. Такие глаза у людей бывают, даже у вполне хороших и приятных, это просто из-за чуть приподнятых уголков глаз и длинных ресниц кажется, что глаза надменные. Но этот человек — совсем другое дело. У него глаза холодные, даже ледяные. Он явно выглядит моложе, чем есть на самом деле, но возраст его трудноопределим. У него словно вырезанные скульптором скулы и губы, как у греческих статуй, на остром подбородке аккуратная ямочка.

Он блондин, как я или папа, но вовсе не бледный, совсем другого типа. Он как будто золотистый, так даже не загоришь. Он высокий и поджарый, и руки у него красивые, с длинными, ловкими пальцами. На нем дорогой костюм с безупречно начищенными запонками и галстук синий до блеска.

Обычно мужская красота мне безразлична, хотя на красивые лица интересно смотреть, но этот человек как произведение искусства, которые так любит Юстиниан. Вот и сейчас Юстиниан восклицает:

— Я поражен в самое сердце.

— Сегодня что-то подобное ты уже говорил мне, я начинаю ревновать.

Голос у Нисы, впрочем, не такой спокойный как обычно, она тоже смущена красотой этого человека. Мужчина смотрит на нас настолько безразличным взглядом, что, кажется, совсем не замечает. Он улыбается Офелле, говорит:

— Ясна, дорогая, ты с друзьями?

На нас он и после этой фразы не смотрит. Офелла быстро обнимает его, и он гладит ее по голове, легким, забавным жестом, и еще — немного картинным, чтобы мы все успели полюбоваться на его прекрасные пальцы. Он называет Офеллу Ясной, и я не удивляюсь. У тех, кто пришел сюда вместе с папой есть свои имена и свои языки. Но в документах и в обществе они часто используют совсем другие, латинские, имена, чужие им, но распространенные в Империи.

Нас пропускают в квартиру и снова бросают из великолепия в ужасное убожество. Коридор узкий, такой что проходить приходится друг за другом. Тесный коридор переходит в тесную кухню, а с другой стороны в тесную комнату. Штукатурка на потолке угрожающе отслаивается, а когда нас приводят на кухню, я вижу как под ненадежной рамой на подоконнике пузырится вода. Мне предлагают сесть на колченогий стул, и тогда я снова чувствую чье-то иное присутствие. Кто-то стоит у окна, холод от его движения касается моей руки.

Офелла говорит:

— Вообще-то кое-кому здесь нужно поговорить с тобой, папа. Он сын императора.

Она ведь обещала никому не говорить про папу, но не про меня. Наверное, если бы она не сказала, что я сын императора, ее отец и говорить бы со мной не стал. Отец Офеллы отвечает ей что-то на незнакомом мне языке, глубоком, рычащем и певучем. Они некоторое время спорят. Отец Офеллы даже не обращает внимания на то, что спорит при посторонних. Кто-то у окна наклоняется, так что я почти чувствую прикосновение к моему плечу. Наверное, прислушивается.

— Добро пожаловать, — наконец говорит отец Офеллы. — Называй меня Децемин. Это ведь тебе нужно со мной поговорить?

— Да, — говорю я. — Здравствуйте. Меня зовут Марциан.

Он смотрит на меня почти с брезгливостью, и я впервые вспоминаю о том, что я — сын императора. Обычно, когда на меня так смотрят, я об этом не думаю. Я не считаю, что все должны прощать мне мои недостатки, но Децемин смотрит на меня по-особому.

Как будто ему доставляет удовольствие брезгливость ко мне только когда он знает, чей я сын. Мне он не нравится и нравится одновременно.

— Давай поговорим в комнате.

Мы снова проходим через узкий коридор, и кто-то невидимый следует за мной.

— Зачем она за ним ходит? — спрашивает Офелла.

— Ей интересно, — отвечает Децемин. Я стараюсь не показать, что мне неуютно.

В комнатке, маленькой, с продавленным диваном и стареньким, наверняка вечно барахлящим телевизором, красоты столько, что я прежде и не думал, что такое возможно где-нибудь, кроме музеев.

К стенам с высушенными как пергамент, отслаивающимися обоями приставлены картины разных стилей и эпох, от удивительных женщин, вкушающих виноград до набора блестящих треугольников, ни на что не похожих и, наверное, все выражающих. Можно было бы спросить Юстиниана, но он вместе с Нисой и Офеллой остался на кухне.

На вешалках висят платья, явно дорогие — я много таких видел на женщинах высшего света, когда еще не переехал в Анцио, и только такие носит Атилия. Те, что висят здесь, наверняка, лучшие. Идеальные, из летящих тканей или тяжелого бархата, они смотрятся в этой комнате как вырезанные из глянцевого журнала картинки. Восточные статуэтки из чистого золота, стоящие на старом пианино, украшения, висящие на гвоздях в стене, птичьи клетки с изумительными орнаментами, множество всякой всячины на столе с потрескавшимся лаком — все завораживает, я словно оказываюсь в музее. Сочетание убогой бедности и роскоши как во сне, когда ничто ни с чем не вяжется. Децемин показывает мне в сторону продавленного дивана, сам остается стоять.

Я сажусь рядом со столом, чтобы рассматривать всякие мелочи невероятной красоты: драгоценные камни, широкие золотые кольца покрытые тончайшей резьбой, в которой умещается целый сад, игральные кубики из слоновой кости, редкие монеты вроде сестерциев с изображением моего далекого предка на них, гильотинка для сигар с тончайшим лезвием и остовом красного дерева, красноватая шкатулка из какого-то редкого камня с серебряными птицами на ней, может, даже музыкальная, и еще много всего, красивого до боли в глазах, такого что сразу хочется себе. Если продать хоть половину из этого, наверняка можно оплатить Офелле обучение в лучшем университете страны.

— Офелла вам рассказала?

— Да, — говорит он. — Мне тебя жаль, но вряд ли я могу что-нибудь сделать.

Он говорит об этом без особенного сожаления, кидает дежурную фразу. Я беру со стола калейдоскоп, спрашиваю:

— Можно?

Децимин вскидывает брови.

— А ты наглый.

Но еще он говорит:

— Играйся.

Я заглядываю в калейдоскоп, кручу его, наблюдая, как разноцветные стекляшки выстраиваются в фигуры невероятной красоты, такие сложные, что их нельзя придумать.

— Я хочу, — говорю я. — Попасть к моему богу. В моем народе туда еще никто не попадал. Но если все боги называются богами, то они устроены одинаково.

Я не говорю про папу и надеюсь, что Офелла не сказала. Децимин не вызывает у меня доверия, мне кажется, он всем разболтает. Это будет плохо.

— Ваш народ ходит к своей богине. Вы знаете, как.

Я верчу калейдоскоп. Зеркала и стекляшки меняют свои позиции, красное и золотое пляшет перед глазами, синие сердцевины расцветают и раскрываются как бутоны.