Потом белок становится много, они носятся друг за другом, одинаковые, нервно подвижные и так же нервно замирающие. Учительница живет в отдалении ото всех, даже от своих боевых товарищей. И дорожка, наверное, посыпана гравием, чтобы идти сюда было неприятно. Дом у нее большой, окруженный лесом снаружи и оплетенный паутиной внутри.
Я здесь был один раз, перед отъездом в Анцио, и тогда учительница мне не порадовалась. Она вообще никому не радуется — соседей у нее нет, Кассий приезжает редко, а прислуги она не держит. Дом огромный, папа не пожалел для учительницы земли и денег, но уютным его ни сделали ни простор, ни богатство. Темная кирпичная кладка до самой треугольной крыши делает дом похожим на склеп, окна кажутся в нем неестественными и наклеенными. Швы между кирпичами давно позеленели от сырости, теперь кажется, что дом древнее, чем он есть, а доски на крыльце скрипят, и от этого впечатление только усиливается. Только ограду учительница содержит в абсолютном порядке и уважении к ней, она прокрашена и блестит. Многочисленные дубы, которым все равно есть ограда или нет, и которые заменяют учительнице сад, кажутся еще одной стеной между ней и миром. Место зловещее, каким ему и полагается быть. Если спросить любого принцепса или преторианца, в каком месте должна жить ведьма, он что-то такое и опишет. Я открываю калитку, учительнице нет нужды ее запирать, сюда почти никто не ходит, а если придет, то встреча с хозяйкой дома будет эффективнее запертой двери.
Сада здесь толком нет, дубы так и стоят, зеленея и впитывая солнце, и все, кроме них — кирпич дома, крыльцо, темные занавески на окнах, кажется тусклым.
Я нажимаю на звонок, кнопка поддается не сразу, как будто в последний раз ей пользовались так давно, что она уже перестала быть кнопкой. Открывают мне тоже не сразу. Но я долго жду, и дверь все-таки распахивается. На пороге стоит мальчик лет шести, смотрит на меня большими, темными глазами. Я пытаюсь угадать в нем черты Кассия, но они мне только чудятся в излишней остроте его подбородка и в тонких губах.
— Привет, Кезон, — говорю я. — Я помню тебя еще совсем маленьким. Ты вырос.
Мальчик продолжает смотреть на меня, а потом закрывает дверь. Я вспоминаю, что оставил пустую коробку из-под салата в машине, мне становится стыдно. Я еще раз нажимаю на кнопку, на этот раз она поддается быстрее, и Кезон открывает почти сразу.
— Я — Марциан.
Он бормочет что-то вроде "мама съест твои глаза" и снова закрывает дверь. В третий раз все происходит еще быстрее. Я говорю:
— Кезон, твоя мама не будет есть мои глаза. Мы друзья.
— Вы не друзья, — говорит Кезон. Наверное, это все-таки правда.
— Но ты ее все равно позови.
Кезон бы и еще раз дверь закрыл, я это вижу по его глазам, но в этот момент я слышу голос учительницы.
— Впусти его, у меня голова болит от этого звона.
— Здравствуйте, учительница! — говорю я.
— Я тебя больше, слава богине, не учу. Ты давно можешь называть меня Дигной.
Я делаю шаг вперед, Кезон с неохотой уступает мне, и я оказываюсь в темном помещении. Здесь много белого, но из-за тяжелых занавесок и темного пола, белый потолок и двери смотрятся глухо, неярко.
Единственное яркое пятно здесь — лимонное пятно солнца, умудрившееся пройти сквозь листву дубов и преломиться в стеклянном овале, оставленном в белой двери. На стекле вырезаны линии и треугольники, и еще какие-то знаки — уже совсем не для красоты. Когти моей учительницы легко могут процарапать стекло, и я хорошо представляю, как она оставляет на нем все эти отметки.
Здесь много кружева и бархата, и я даже не знаю, чего больше. Все кружево белое, а бархат — темный. Пахнет пылью и чем-то алкогольно-ягодным.
Учительница говорит:
— Ты, наверное, пришел не для того, чтобы полюбоваться моей прихожей. Как минимум я бы посоветовала тебе полюбоваться гостиной.
И я иду любоваться гостиной. Хотя, наверное, нельзя называть гостиной место, где так редко бывают гости.
Учительница спускается по лестнице, шаг у нее всегда неторопливый, как будто у нее вечно болит голова. Она вроде и ведет себя естественно, но я замечаю, что она приветливее со мной, чем обычно.
— Лекарство не подействовало, — она говорит утвердительно больше, чем спрашивает. — Передай матери, что я больше ничего не могу сделать.
— Мама меня не посылала, — говорю я. — И на самом деле — можете.
Я сажусь на кресло в гостиной, прямо перед зеркалом в тяжелой оправе. Кезон вертится неподалеку, будто боится, что я что-нибудь стащу. Вещи здесь редко меняют свое местоположение, поэтому у окна я еще все еще вижу колыбель Кезона, хотя когда я был здесь в первый раз, он уже из нее вырос. Кисейная ткань рассыпалась по колыбельке так, что кажется, будто там все еще кто-то лежит, а ненадежные ножки колыбели сейчас закачают ее от малейшего порыва ветра.
Я вожу пальцем по бархатным цветам на обивке кресла, повторяя их контуры, мне почему-то неловко смотреть в зеркало. Учительница подходит к окну, плотнее задергивает шторы.
— Кезон, — говорит она. — Принеси чай.
— Хорошо. А когда ты съешь его глаза?
— Сегодня у меня нет аппетита, может быть, в другой раз.
Она может шутит, а может и нет — по ней никогда не скажешь. Учительница оборачивается ко мне и замирает, как статуя. На ней длинное, полностью закрытое платье. Черные кружева поверх плотной зеленой ткани. Обнажены только руки — длинные, смуглые пальцы венчают загнутые когти, от природы черные и бритвенно острые. Мы с народом ведьмовства родственны, потому что наш бог — ночное небо, а их богиня — луна. Лицо учительницы всегда скрыто за вуалью, такой темной, что я понятия не имею, как она видит. Иногда мне кажется, что она толком ничего и не видит, приучилась жить, как слепая, поэтому здесь так темно — ей свет и не нужен.
Я не знаю, смотрит ли она на меня, но говорю:
— Простите за беспокойство.
Платье у нее длинное, до самого пола, и там где заканчиваются кружева, а видно только изумрудно-зеленую ткань, оказывается, что она ярче, чем мне сначала казалось. Говорят, что от длины когтей ведьм зависит сила их проклятий, но это не так. Сила их проклятий зависит от желания их богини. Их богиня, богиня проклятых, хочет, чтобы они несли ее слова в мир, поэтому ведьмы должны проклинать. Как народ воровства кормит свою богиню красивыми вещами, ведьмы дают своей богине силу с помощью слов, прославляя ее, когда проклинают кого-то. Поэтому никто не любит ведьм, воров и наш безумный народ. Поэтому папа создал Безумный Легион из тех, кому не было места в Империи. Наши народы воевали вместе и все еще близки друг другу.
А учительница воевала вместе с папой, она присоединилась к нему одной из первых, и уж точно первая из своего народа. Раньше, когда папа еще не вошел во дворец, когда не стал императором, ведьмы жили очень плохо, едва ли не хуже всех.
У нас были свои поселения, не очень комфортные конечно, но кое-кто в них и сейчас живет, народ воровства кочевал, а у ведьм совсем ничего не было. Они зарабатывали проституцией, никакой другой работы для них не существовало, было запрещено брать их на работу, да никто и не хотел особенно. Спать с мужчинами за деньги было единственной их возможностью заработать и продлить свой род, потому что мужчин у ведьм не было, все мальчики, которые у них рождались всегда наследовали народ отца, потому что богиня не принимала мужчин. Это была ужасная жизнь — у них не было никаких гарантий, им приходилось вырывать себе когти, а это все равно, что зубы вырывать. Когти, конечно, отрастали, но унижение и боль не забывались.
Многие считают, что учительница носит вуаль из-за шрама, оставленного ей преторианцем на войне, а преторианские шрамы никогда не заживают. Это не совсем правда, хотя лицо учительницы действительно изуродовал преторианец, только это было до того, как она присоединилась к войне. Этот человек оставил ей не только шрамы, но и Регину, а она даже не знает его имени. На войне она его не убила, хотя мечтала. Может отец Регины и сейчас где-то ходит, а может его убили. Это мне все Юстиниан рассказал, он любит поболтать. Может, и приврал немного. Я надеюсь. Было бы очень грустно, если бы все это оказалось правдой.