— Я тебе говорила, но ты разве станешь слушать, — смекнула тут же старая и принялась поучать: — Ты будь с людьми поласковее, помягче, не лезь на рожон, авось и выйдет какая должность, хоть махонькая. А по нашим временам, раз ты на службе, все с голоду не помрешь…
— Надоела ты мне со своими службами, — не сдержался Иван. — Их сейчас, этих служителей, — хоть пруд пруди, а ты обо мне лопочешь… Такие любители брюхо постерли, чтоб только до лакомого местечка доползти, хотя и путевым обходчиком…
— Ты не об них думай… Тебе дадут, только бы захотел…
— Да почему мне дадут?! Больно образованный, что ли?
— Дадут, дадут, — не отступала старая. — Ты только покорство покажи.
— Ты показывай!
— Вот-вот, потому-то весь век таким и будешь! — вышла из себя старуха.
— Мое дело.
— Твое дело, правда, но ведь ты не один, — вдруг перешла она на плач, — теперь за тобой в оба глаза следят, чуть что — все тебя за загривок возьмут… И в тюрьму, сынок, — уж они найдут предлог, тогда не выкарабкаешься. Брось ты всю эту политику!
Иван молчал. Знал, как ей трудно, как она охраняет его от житейских невзгод, будто волчица своих волчат в логове. Но чем он виноват? Поджать хвост и на брюхе ползти, в нору прятаться!.. Иван видел, в каком они тупике. И мать по-своему права. Но теперь ее слова он воспринимал довольно спокойно. Пусть себе говорит, он будет отмалчиваться да делать свое дело. А станет перечить — еще хуже будет, совсем она изведется. Когда его арестовали, кто поднялся спасать его? Она — за десять дней на десять лет постарела. У него сердце кровью обливалось, когда он думал о ней. И в полиции, и перед следователем — все она одна стояла перед ним: черный полушалок на голове, лицо все в морщинах, усталые глаза, а в них боль.
— Возьми, а то простынешь, — совала она ему в руку рваную, всю в дырах салтамарку, когда их вывели из общины, чтобы гнать в город. Ивану не было пользы от этой рвани, но он взял, чтобы не обидеть мать. А она принесла с собой все, что может понадобиться из одежды: исподнюю рубаху, суконный пиджак брата Минчо, потрепанную бурку… И вот теперь, когда она завела старую песню, Иван слушал ее терпеливо, не возражая. Что правда, то правда, все, что она сделала, — все для его добра. Он понимал это. Жаль только, что она его не понимала.
„Что тут поделаешь, — пожимал он плечами, — старое дерево нелегко гнется…“
Вернувшись из Пловдива, Иван начал разговаривать с Тошкой, не дичился, как раньше. Она с радостью встретила эту перемену. Сначала все его мысли и разговоры были только о полицейском участке, о людях, с которыми там встречался, о том, что узнал и увидел впервые, поэтому его старые терзания по поводу раздела виделись ему ничтожными, не стоящими того, чтобы думать и тревожиться о таких пустяках. Но постепенно, уйдя с головой в дела по хозяйству, он почувствовал, что старый червь ожил и начал снова грызть сердце. Но теперь он легко справлялся с прежними своими терзаниями. „И она должна жить, и у нее есть права“, — он словно упрекал себя за старое. И хотя ему по-прежнему было все дорого и любо: и земля, и дом, и домашняя утварь, он понимал, что и она должна получить свою часть имущества, это ей положено даже просто по закону простой человеческой справедливости. Со вторым ее мужем, кто бы он ни был, только бы не какой-нибудь тип из своры Ганчовских, они найдут общий язык и заживут дружно, по-братски. Она умная женщина, у нее доброе сердце, сама все поймет и поможет. Но и он не должен промашку дать, чтоб все было как надо, по справедливости. Когда захочет снова выйти замуж, он поговорит с ней по-человечески, соберутся близкие и родные, и так, все вместе, поделят все имущество: сколько кому полагается. По доброму согласию. Каждый выскажет все начистоту, что на сердце лежит, в открытую, чтобы потом ее муж не стал ее заедать, что, дескать, не получил своего, глаза-то людские завидущие, да руки загребущие, насыту не знают, — так лучше заранее все решить — и точка.
Тошка словно заново родилась, снова зазвенел в доме ее голос, она не знала, чем кому угодить, все у нее в руках так и кипело: она готовила еду, пряла, штопала, стирала, прибирала в доме. Когда Иван поздно возвращался домой, она задавала корм волам, поила, чистила хлев. Иван вроде сердился, выговаривал ей, что не за свое дело берется, но по всему было видно, что доволен.
— Мало ли у тебя, сестра, своих забот, а я, если и припозднюсь, ничего, не сдохнут…
— Да что ты… — слабо возражала Тошка.
Старая только пряла, но и это у нее не спорилось. Она снова помрачнела и ушла в себя. В глазах ничто не отражалось, словно зрачки были обернуты внутрь. Смотрела, но не видела. Лицо посерело, как у приговоренного к смерти.