Помню, намаявшись, остановился он возле меня. В руках держал старообразные, потертые, в кожаных переплетах тетради. Смотрел он на меня, как будто все еще сомневаясь в чем-то. Стер рукавом пыль с тетрадей.
— Что это? — спросил я.
— Его жизнь. Не могу тащить эту ношу, Коля, один держать ее на душе. Он тоже не мог — разделил ее на двоих, и видишь, что из этого вышло… Книги в сорок шестом отдал, тетради недавно. Не могу, Коля, тошно.
Что он хотел поведать, зачем? Мне показалось, что он не в себе. Он попытался еще что-то пояснить и тоже словно почувствовал, что не понятен, потому и заторопил:
— Читай, поймешь. Не знаю, что и думать. Говорят, и не было у него сыновей. Впрочем, кто теперь знает? Если ж были — тогда казнил он себя воспоминаниями, истязал укором о них. Словно себя убивал человек! Нет, убить свою душу и жить, это слишком! А может, это его сны, переживания, может, и не было ничего на самом деле, может, фантазия. Только тошно от веры в эту фантазию. Читай! Мне с его судьбой не сжиться более одному. Вот отсюда и начинай. — Екимыч поправил очки, перелистал страницы одной из тетрадей. — Отсюда, а больше тебе и не стоит знать, и без того против его воли иду. — Он убрал со страницы руку, отвернулся. — Садись ближе к свету, а я пойду вниз.
Я услышал скрип ступенек за удалявшимся Екимычем. Посмотрел в окно, на поляне у школы ровным квадратом был снят дерн, проступил светло-красный песок, и мне показалось вдруг, что с земли содрали кожу. Я передел взгляд на рукопись. Строчки писались неровно, резким почерком, по страницам шла тонкая дерганная вязь с длинными росчерками…
«…Кажется, спал я в ту пору, — начал я читать с указанного Екимычем места. — Да произошло все словно бы во сне. Был второй час ночи, когда он пришел. Хорошо это помню, потому часы вскоре пробили два. Был он любимым сыном, остальные погибли кто когда. Его я назвал Севастьяном, как пожелал бы и мой отец, нарекший меня Севастьяном. Вот он и появился передо мной, словно из праха восстал, сын мой Севастьян Севастьянович. Поздно ночью. Начал я лампу поправлять со сна: вертел, вертел ее, только и сделал, что начадил полную комнату, наконец погасил совсем, зажег свечу. И залюбовался сыном — стал он красивее, мужественнее, мой Севка. И помирать теперь не грех, он — продолжатель рода Кукшей — так подумал, увидевши его. Вспомнил, как тяжело его было поднимать, родился он уж на кончину гражданской, первенец здешней бабы, вскоре после родов и помершей, мой последыш. Трудно достался он мне. И теперь вот словно из сна восстал младший Кукша мой, в меня кряжистый, похожий и родной мне человек, ладная копия моей молодости. А пожалуй, изящнее и красивше меня, от матери, должно быть, красоту принял. Царство ей небесное, не привелось Настасии увидеть детище свое возмужавшим. Я ж словно рехнулся от видения того, тепло и свет от него исходили, сердце грели. Впрочем, со сна-то чего не бывает. Одно не понравилось в нем сразу, как увидел, тот его взгляд первый. Не живой, словно бы затаившийся, чуждый взгляд. Все ж мог ли я придавать значение вдруг взявшейся неприязни, мало ли пережито им, вечность прошла. Несказанно счастлив и радешенек был видеть Севастьяна живым и здоровым. Много ли, мало ли выпито было нами в ту ночь! И как потеплело на душе уж от одного сознанья, что снова мы вместе. Поначалу ни о чем и не расспрашивал его, все смотрел на Севку, подливал бокалы, словно бы говорили мы с ним молча, каждый вспоминая свое и общее наше. Будто нежился я в тех воспоминаниях о его первых детских словечках, припоминались и поездки в Петроград, охоты, рыбалки, учили мы с ним языки — был он способным, мой младший Кукша… И Севка, казалось, не хотел мешать моим воспоминаниям и чувствам, порывался было что-то сказать, да получалось все одно и то же:
— Ты, — сказывал, — все такой же, не изменился, совсем прежний… — И замолкал на этом.
И все ж не мог он меня понять, ошибался он, так говоря обо мне. Не прежним уж я был к тому дню, уж совсем не прежним. Того уж и в помине не было. Мог ли знать он, как меняет человека ожидание, отчаяние, горе горькое, письма, которых не дождался от него с войны, потерянные надежды свидеться с кровинкой родной. Ох, много утекло. Изменился я, напрочь изменился. Мог ли ведать он, насколько вывернула война все мое прежнее рассуждение наизнанку. В ожидании и понял только, что земля моя — единая, и другой никакой нет и не будет. Как же не изменился, когда перестал видеть в кровно родных — супостатов. Верно, что не ожидал он во мне этих перемен, не ожидал.
Кажется, дело было к рассвету. Да-да, так. Я разглядел наконец его глаза на божьем свету, не при свече. И снова неприязнь меня одолела, почуял, вовсе не весел мой Севка, не празднует его душа возвращение, как казалось мне давеча, и страшатся чего-то его глаза, затравленно, затаенно зыркают. Ни у кого из Кукшей не было таких глаз, словно бы мышивших исподлобья, без веры и радости. И заныло у меня, заледенило в груди, но голову будто прояснило: как же, думаю, жив он остался? Единый этот вопрос и можно было задать этим неверным глазам. Все ж пропали, все погибли! Вот и сообщение было о смерти его. Я извлек из бюро извещение и перечитал, не веря глазам. Как же он жив, тут передо мною? А в следующий миг и упрекнул себя за недобрые мои подозрения — сын, последний из рода Кукшей, вернулся из пекла! Ликовать бы, смеяться, плакать от счастья… Но взгляд его не давал покоя.