— Без отца не можешь? Ты ж за деньгами приехал? И что же потом? Всю жизнь пережидать будешь. Интересно у тебя выходит — отец один, а отечество?
— Вот и нелепо. Это не обо мне. Это ты о других, которые живут по всему белу свету птицами перелетными. Их родина — где они сейчас. У меня и у тебя она одна, ты уж будь последовательным.
— Ишь ты! Кое-что еще понимаешь.
— Сохранив себя, я продолжу наш род. У нас, Кукшей, светлые головы и хорошая наследственность. Мы еще пригодимся нашей земле, не правда ли, па?
Он мягко, как раньше, улыбался, ловко, изящно резал ладонью воздух, как бы договаривая фразы этим жестом. Пуговица совсем отвисла, вот-вот оторвется, она подрагивала в такт речи. Мог ли я обольститься слушанным? Простота, с какою он говорил о самом больном, меня раздражала. «Лицемерие, это лицемерие», — подумал я, наблюдая за тем, как размахивал он рукой.
— Денег я тебе дать не могу, — сказал я.
— Это почему? — удивился он, и я заметил в выражении его лица недоверие.
— Все сбережения, все фамильное, все подчистую я отдал, тебя дожидаясь…
— Это как же? Кому?
— Вот и я думал, что некому оставлять. Да и какое это теперь имеет значение — что было, того не вернуть. — Я заметил новое выражение его физиономии, мол, зачем же я тогда с тобою столько говорил, рассыпал бисер, коль не получить того, зачем шел долгий путь. Я не удержался и спросил: — Так что ж, Севка, ты и теперь будешь настаивать, что без отца ты не можешь, и скажи, откуда у тебя этот жест рукой?
— Все-то ты заметишь. Привычка, начальство не любило, когда честь отдавалась не вовремя.
— Это, значит, ты мне все это время честь отдавал? Что ж, и это похвально…
Он с нетерпением прервал меня:
— Итак, па, я вижу, не убедил тебя? Да и помощи от тебя — тьфу… — Он стал осматривать комнату, словно оценивая ее содержимое. — Что ж, придется заняться продажей. Заделаюсь купцом…
С уст его не слетала мягкая, прежняя улыбка. Она будто притягивала, я не мог оторвать от нее взгляда, но, странно, я не испытывал к ней недавней приязни. Почему-то вспомнилось: «Как хороши, как свежи были розы…» — это кто-то будто из далекого прошлого запел в его улыбке, глазах, моей груди. Я задыхался, мне, кажется, стало нехорошо.
— Что с тобой, па? Тебе дурно? — он резко метнулся ко мне, как в тот раз, когда хлопнула дверь, и остановился, встретившись со мною глазами. — А? Ты все такой же блаженный, что-то вспомнил небось… Да. Дела, — вздохнул он. — Только ради этого стоило столько пройти…
Я не понял, что он имеет в виду, я вспомнил ресторан на Невском. Когда это было? Лица офицеров, слезы — давно, очень давно. «Как хороши, как свежи были розы…» И другое много позже, пела на Невском женщина, пела в госпитале, где я разыскивал сына в те годы: «…платочек падал с опущенных плеч, ты провожала, ты обещала…» — сусальная грустная песенка, пронявшая тогда так остро. Было это тоже, казалось, давным-давно, три зимы и три лета до сего дня, когда Севка улыбается этой неверной улыбкой передо мною. Вот так… Дождался неведомо кого, и казалось, не его и разыскивал в промерзшем мертвом городе. А увидел теперь в форме поляка, а мог бы увидеть и в немецкой? Всего-то три года. О господи! Я мечтал увидеть, так хотел обнять сына. Откуда ж эта неприязнь?
— Так как же, па?
— Что ж тебе ответить? Немцы! Мы-то с тобою русские, Севка?
— Бред какой-то, что из этого?
Я не стал ему отвечать. Кажется, я предложил ему пришить пуговицу на мундире и сам направился на второй этаж, куда прямо из столовой вела тесовая, в одно полукружье, лестница. Не знаю, как, долго ли, быстро ли, отсчитал я ступени. Там, наверху, мой рабочий кабинет, а рядом «охотка» — так мы ее называли. В ней у меня ружья, охотничий реквизит, медвежьи шкуры на стенах. Сначала я зашел в кабинет. Взял со стола мой старый портрет, фотография немного пожелтела, на обороте машинально стал читать: «Фотографія А. Фохтъ, по Литейному пр. С. Петербургъ и лѣтомъ в Павловскѣ въ паркѣ». На портрете я увидел сына. Как он был похож, вот только нынче без крестов. Фотография словно бы жгла руки, я не удержался и разорвал ее на клочки. Перешел в «охотку». Здесь всегда пахло костром, порохом, онежской землей.