— Николай Игнатьевич, давайте посмотрим правде в глаза. Вокруг такой беспредел, все рушится, никаких правил уже давно нет. Мы предоставляем вам не пустую бумажку, а серьезные результаты работы коллектива. Вы же знаете, что наша группа одна из ведущих в Институте. Ну что вам стоит, помогите нам, пожалуйста!
— Извините, уважаемый, ваши заслуги всем известны, но сделать ничего не могу. Вы как-то странно рассуждаете: порядка нет, законов нет. Потому и нет, что их никто не соблюдает. Имеются инструкции от Президиума, нормативные документы, ведомственные, так сказать, постановления. Я же не лично против вас, я в смысле общего порядка, так сказать, препятствую.
Академик вздыхал. Ему было противно, но ничего сделать с бывшим активистом он не мог. Тот как будто мстил за свою неполноценность, к тому же явно недолюбливал представителей малого народа и старался сделать все от него зависящее, чтобы отдел, руководимый академиком, получил поменьше фондов и благ.
Это было особенно обидно, так как в отделе осталось всего несколько толковых сотрудников, с которыми можно было работать, да и те с грустью смотрели на сторону. Все мельчало и вырождалось. Только Володя, какой-то нелепый и похожий на долговязого птенца, явно родившийся не в свое время, заикаясь продолжал ставить все новые и новые эксперименты. Жена его была из глухой провинции и, по-видимому, была настолько счастлива жизни в однокомнатной квартирке на окраине Москвы, что не пилила его вечерами из-за того, что муж приносит домой мало денег. Да и деревенские родственники помогали то яичками, то свежим салом…
Академик снова задумался о странной и необъяснимой последовательности исторических взлетов и падений. Казалось бы, в двадцатые годы обстановка в стране была гораздо хуже, люди умирали от голода, но какие блестящие научные школы зародились в то время! Усталость. Усталость общества, вот в чем дело. Тогда в воздухе веяло свежим ветром, сейчас иллюзии утрачены. Эра идеалистов и интеллектуалов закончена. Они уже сделали свои ракеты и ядерные боеголовки. Наступает эпоха купли и продажи, куда выгоднее учиться делопроизводству чем изучать законы всемирного тяготения.
Академик тяжело вздохнул. Он вспомнил, что серый недоумок с кадыком вчера решил использовать институтского механика, чтобы что-то починить в своем автомобиле. Как назло, понадобился он ему вчера, как раз в разгаре идущих экспериментов. Володя с механиком заканчивали вытачивать детальки, когда в мастерскую явился один из директорских пособников с брюзгливой физиономией и синяками под глазами.
— Кончай работать, Николай Игнатьевич зовет, — приказал он с порога.
— Щас, доточу деталь и пойду, — лениво отозвался механик, которому безумно надоели привередливые ученые, а левая работа сулила деньги и хорошее отношение начальства.
— Я сказал, бросай все и иди! Николай Игнатьевич ждать не будет!
Механик уже потянулся к кнопке, выключающей станок, но тут вмешался Володя, разгоряченный азартом идущего эксперимента.
— Никуда он не пойдет, пока работу не закончит! — тонким голосом крикнул он.
— А ты, сопляк, какое право указывать имеешь? — злобно огрызнулся мужик. — Скажу ,чтоб шел, и пойдет как миленький!
Кровь ударила Володе в голову.
— Да идите вы на х.. — крикнул он с надрывом и сам испугался сказанного.
Мужик побелел от злости.
— Ну ты об этом крупно пожалеешь, — сказал он, повернулся и ушел.
Академик вздохнул. Ему предстояло объясняться с директором. И хотя тот и был его старым знакомым еще с институтской скамьи, отношения у них были сложные.
На столе у академика вдруг пронзительно зазвонил телефон. Он снял трубку. Из нее несся сердитый крик директора. «Я твоего сосунка в порошок сотру, уволю щенка, что он себе позволяет! Вы там совсем распустились, думаешь, что ты академиком стал, так тебе и твоим бандитам все можно?» — Из трубки неслись еще какие-то угрозы. Академик понял, что расчетами сегодня заняться не удастся и назревает крупный скандал. День был испорчен. Да и за окном погода вдруг резко начала портиться, накатили серые свинцовые тучи, солнце еще показывалось между ними, но ветер уже поднялся, и вершины сосен раскачивались на ветру, а по дорожке начали виться небольшие снежные змейки поземки…
У академика была старая привычка, которая немало помогала ему в плохие времена. В такие минуты он садился за стол, закрывал глаза, клал руки на голову и вспоминал о чем-нибудь хорошем. Ах, какие компании собирались у него дома! Какие друзья, блестящие, талантливые, с гитарами, ставшие ныне знаменитыми писатели и поэты, а девочки? Сизые клубы сигаретного дыма, сверкающее шампанское в бокалах и разговоры, разговоры, планы, проекты, замыслы. Сколько их было, маленьких и больших, и что бы они все делали без этих дружеских сборищ, создававших оболочку, державшую их на плаву и позволяющую отвлечься от омерзительной каждодневной реальности.
Где они сейчас? Некоторые уже умерли, других разметало по свету. И Москва и Петербург были теперь практически пусты, и только тени прошлого будоражили пустые улицы, знакомые до боли переулки и подъезды.
Недавно он впервые после многих лет заехал в любимый им квартал на Петроградской стороне. На пустынной улице грохотал одинокий трамвай. Серый дом с арками, в котором прошло его детство, все так же возвышался над узенькой улицей. Мутные подтеки виднелись на штукатурке, тяжелая поскрипывающая дверь подъезда громко хлопала, и грязные, рассыхающиеся окна дребезжали при приближении трамвая. Пахло какой-то вонючей, кислой похлебкой.
Он зашел в темный подъезд и поднялся по лестнице. Тусклый свет с трудом пробивался сквозь узенькие готические своды окон, затянутые многолетней паутиной. Все те же, до боли знакомые черные и бежевые, чуть облупленные каменные плитки в прихожей второго этажа образовывали замысловатый узор, на который он любил глазеть, пока мама, возясь с сетками, набитыми буханками хлеба, луком и вермишелью, открывала тяжелую дверь позвякивающим ключом. Теперь резная дубовая дверь их бывшей квартиры была выкрашена грязно-коричневой краской. Около звонка краска была стерта от многолетних прикосновений человеческих рук и обнажала застарелый темно-зеленый слой штукатурки. Входная дверь скрипела точно как тогда, пятьдесят лет назад. Дверь громко хлопала, и сумрачный подъезд наполнялся гулким эхом.
Он вспомнил, как отсюда, из этой двери уходил на фронт отец, в смешном пенсне и длинной шинели и он с замиранием сердца смотрел, как его сутулая спина исчезла из виду и только эхо шагов раздавалось еще с минуту. Он никогда не вернулся назад, и никто так и не знает, в каком болоте под Ленинградом его нашла смерть…
Это был город призраков. Поколение за поколением поднималось в нем и безжалостно сметалось ревущим валом грядущих катастроф. Исчезли дореволюционные девочки в белых передничках, их папы в сюртуках и мамы в длинных платьях. Исчезли худые мальчики с удлиненными лицами и горящими глазами, читавшие стихи. Исчезли революционные матросы и интеллигенты, за которыми пришли ночью люди в кожаных пальто. Исчезли пионеры и пионерки в галстуках и их родители, удушенные тупым блокадным голодом и бомбежками. Мама, чудом уцелевшая, так и не смогла вернуться сюда жить, слишком тяжелы были воспоминания о пережитом. Трупы, трупы, умершие, уничтоженные, исчезнувшие, сложенные штабелями — академику стало страшно. Он вглядывался в темноту подъезда и видел сонм белых призрачных теней, колышущихся и машущих руками. Заболело сердце.
Он вышел на улицу и зажмурился от яркого света. На трамвайной остановке сидел пьяный в порванных брюках, забрызганных жидкой глиной. Он неподвижным взглядом посмотрел на академика и рыгнул. Пьяный то выпрямлялся, то тут же сползал в сторону. Тупое, красное, небритое лицо, казалось, ничего не выражало.
Мимо пронеслась блестящая импортная машина с открытыми окнами, из которой с грохотом доносилась блатная песня. В машине сидел совсем еще молодой мальчик с наглым и бледным лицом, тронутым ярко проступающими чертами порока. Что-то омерзительное, гадкое и нечистоплотное было во всем этом.