«Я — честный вор! — стучал он себе в тощую грудь, расписанную замысловатыми татуировками, черным жилистым кулаком и сверкая фиксатым ртом — своих зубов давно лишился, и теперь вместо них красовались «золотые» — в кругу таких же забулдыг, — но я не лидер. Чего не дано, того не дано».
И при каждом случае, рисуясь перед друзьями-собутыльниками, лез на рожон то к участковому, то к сотрудникам ППС. Последние не церемонились — и хорошо, если просто составляли протокол о мелком хулиганстве и доставляли в дежурную часть, чтобы утром следующего дня представить его судье, но довольно часто, что было хуже, награждали увесистым подзатыльником, или знакомили с «демократизатором» — резиновой палкой. Да так, что на его спине, худой и ребристой, сплошь покрытой татуировками, впрочем, как и все остальное тело, вмиг образовывались синюшные полосы, в своем немыслимом сочетании создававшие замысловатые геометрические фигуры, напоминавшие картины художников-абстракционистов.
Сапа терпел, а авторитет его, как «непримиримого борца за воровские традиции и воровское братство», рос. Он не был идейным борцом с преступностью и преступниками. Нет, не был. Он, даже работая на органы, все равно оставался потенциальным преступником. Но он был авантюристом и игроком. И играл, словно в карты под «дурачка», с жизнью и с судьбой, только чтоб адреналин, как наркотик, повышал жизненный тонус.
Постепенно из наружного «шныря» он переквалифицировался в агента-внутрикамерника, и там «расколол» не один десяток как бывших, так и предстоящих зэков.
Жалел ли он доверившихся ему лохов? Испытывал ли угрызения совести, что «сдает» вчерашних товарищей? Вряд ли. Он чувствовал себя охотником, причем, охотником из самых азартных видов охоты — охоты за человеками, за человеческими душами. Если он долго не находился в камере и не «колол» очередного «клиента», то тогда он скучал, хандрил, мог уйти в запой.
Семьи у Аркашки не было, хотя он после первой отсидки и пытался жениться. Но его вспыльчивый характер, скорые на расправу руки, быстренько приводили в чувство очередную претендентку на супружеское ложе — и остался он без жены и без детей. Да это и к лучшему. Какой из Аркашки семьянин. Отца он не помнил — мать развелась с ним, когда Сапе едва исполнилось два года. Жил с матерью, которая и белье стирала, и ужин готовила. При этом у него была своя комната, в которую он время от времени, приводил то одну, то другую подругу. Ненадолго, на одну-другую ночь, но приводил. Мать не скандалила, понимала его мужскую потребность. А, может, и надеялась в глубине души, что хоть под старость, но ее Аркашка, наконец-то возьмется за ум и женится.
«Умру, — невесело рассуждала она сама с собой, — ни покормить, ни постирать будет некому…»
Еще позавчера Аркашка скучал дома. Зеленая таска подкатывала к самому сердцу. Чуть в очередной запой не ушел.
Но перед обедом позвонил Алелин, и к вечеру он, Аркашка, в соответствии с очередной легендой и состряпанными под нее документами, уже лежал на нарах, по зэковской привычке кутаясь в полу пиджака. Можно было обойтись и без пиджака, так как в камере было не то что тепло, но даже жарко. Однако пиджак был неотъемлемым атрибутом его работы. В него можно было укутаться с головой, и тогда никто не поймет, спит или бодрствует его владелец. Его можно было, свернув несколько раз, подложить под голову. В нем можно было и сигареты держать, чтобы не мялись, и для «солидности» одеть, если в камере попадался жулик-интеллигент.
Камера была небольшой, на четверо задержанных, но пока в ней находилось только трое: он и еще пара хмырей, одним из которых был Крюк, давнишний приятель Сапы. Его-то и предстояло «раскручивать».
— Крюк, так Крюк, — сказал он оперу, осуществлявшему непосредственное внедрение его в камеру, — без разницы. Даже интересно посмотреть, как дружок будет колоться.
И усмехнулся ехидной зэковской усмешкой-ухмылкой. Но тут же усмешку и погасил. В камеру входил отрешенно и напряженно, как всякий человек, лишенный свободы. Играл.
Сдержанно поздоровался с Крюком — в таких местах не принято бурно изливать свою радость даже от встречи со знакомым. Какая может быть радость, когда свободы лишились, и, возможно, не на один год.
Обматерил вполголоса всю ментуру снизу доверху и сверху донизу, уделив побольше внимания своему участковому-козлу, состряпавшему хулиганку из обыкновенной пьяной разборки возле пивнушки, и следователю-придурку, применившему «рубль двадцать два», что означало на местном жаргоне 122 статью УПК.