Они высаживаются на западной отмели. Ханнинг первым лезет в холодную воду и за веревку тащит «Ильзу» как можно дальше на берег, Боцман и Вендланд помогают ему, раскачивая корму. Под килем шуршит песок, Ханнинг завязывает конец вокруг дерева.
— Теперь возьмем паруса, — говорит Боцман.
— А рыба? — спрашивает Вендланд.
— Пусть лежит: что останется, то останется. Выбрось якорь, возьми две большие рыбины для старого Крогера, три штуки я возьму для нас. Остальное придется оставить здесь, все равно уже немало ушло за борт.
Вендланд лезет в воду. Он снова хнычет:
— У меня ноги совсем заледенели. Ох, мои ноги! Зывым не останусь…
— Еще как останешься, сам удивишься. У меня небось ноги тоже не на печке были…
Боцман подает корзины с едой. Когда он их поднимает, сквозь стенки из ивовых прутьев струится вода.
— Промокло все, черт подери!
— Там в баклазке оставалось есё маленько…
— Знаю, знаю, уже достал.
Боцман уходит последним с тяжелыми, мокрыми парусами на плече. Двое других стоят на берегу и хлопают руками, чтобы отогреть пальцы.
— Придется еще раз вернуться, — говорит Боцман. — Нельзя так бросать сети.
— А что с ними делать? — возражает Ханнинг, звучно зевая, — на берегу их все равно негде оставить.
— Нет, но мы можем навалить их на рыбу, а сверху накрыть кливером.
— Я не полезу больсе в студеную воду! — стонет Вендланд.
— Без тебя обойдемся, слюнтяй! Мы с Ханнингом пойдем сами, а ты ступай вперед к Йохену Крогеру, стучись, поднимай его с постели. — И, видя, что Вендланд колеблется, добавляет: — Ну, давай, что ли, поворачивайся!
— Я возьму весла, — говорит Вендланд.
— Валяй. Согреешься хоть.
Вендланд скрывается между буками и покосившимися от ветра дубами, шелестящими и стонущими под натиском бури. Ханнинг и Боцман, закончив последнюю работу, идут вслед за Вендландом.
За ставнями маленькой хижины Йохена Крогера уже мерцает свет. Рыбаки навещают ее не впервые. В последний раз они были здесь года два тому назад. А когда Йохен Крогер, которому теперь, должно быть, уже под восемьдесят, еще рыбачил у Стогга и не поспевал вернуться домой, он оставался в Дазекове и заходил к Штрезовым. Старик Крогер нравился Ханнингу. Несмотря на усталость, Ханнинг радуется, что проведет с ним часок.
Но увы! Время не стояло эти два года, оно текло, неугомонное время, непрестанно и равнодушно роняющее в вечность капли дней. Оно унесло с собой старого Йохена Крогера.
Тускло светит плошка с ворванью. От фитиля вьется кверху змейка черной копоти, и не видно ей конца. Крохотные хлопья сажи порхают по комнате, оседая повсюду — на почерневшем потолке, на комоде с громадными выдвижными, ящиками, на безделушках, стоящих на нем, которыми так гордится Берта Штрезова. Фарфоровый кот в сапогах стеклянными зелеными глазищами нагло уставился в мышиные глазки гипсового слона. Ежедневно приходится Берте стирать копоть с этих фигурок и еще со стекла своеобразного сооружения, висящего над комодом. Это деревянная застекленная шкатулка, похожая на ящички, в которых коллекционеры хранят бабочек. Задняя стенка, обитая белым атласом, меньше переднего стекла, а боковые стенки, тоже атласные, скошены назад. За стеклом видна цветочная корзинка из серебристо-коричневой мишуры и цветы фантастической формы, сплетенные лет сто или двести тому назад чьими-то искусными руками из человеческих волос. На серебряных проволочных стеблях цветочные лепестки из волос, седых и черных, каштановых и белокурых, локоны, завитушки, лепестки, шероховатые и лоснящиеся, нежные и жесткие, пушистые и мертвые. Берта называет это сооружение «цветочной шкатулкой». Невозможно представить вещь более безжизненную и более бессмертную, чем эти волосяные цветы.
Ящичек висит с небольшим наклоном вперед; в его стекле отражаются слон, кот в сапогах и маленькие белые кружевные салфетки.