Выбрать главу

Берта сидит у стола, тяжко опустив голову на правую ладонь, и поза ее полна напряжения. Она глядит на огонек коптилки. Тускло поблескивают ее ясные серые глаза — такие же, как у Евгения и Фриды. Берта Штрезова ждет. Буря, которая сейчас играет жизнями Боцмана, Ханнинга и Ис-Вендланда, беснуется вокруг избушки на берегу, трясет ветхие подгнившие ставни, гонит воды залива на отлогий берег, сечет и заносит снегом жесткую побуревшую траву, несется по деревне, гнет толстые ветви дубов перед кабачком Мартина Биша, треплет кусты и кладбищенские туи, с завыванием мчится вспять и вновь свирепствует вокруг дома, так что кряхтят и охают балки.

Берта одна. Напротив нее на стене, рядом с крюком, на котором Боцман обычно вешает свою промасленную одежду, равнодушно качается маятник, часы тикают и тикают. Берта Штрезова ждет. Со стола не убрано, сиротливо лежат ложки на пустых тарелках. Евгений и Фрида спят наверху, в каморке под крышей. Берта отправила их в кровать сразу же после ужина.

Она снова в плену беспросветного отчаяния, которое теперь часто овладевает ею.

«Господи, господи, помоги же мне!» — шепчет она тихо. Прислушивается. Снаружи ей чудятся шаги, хотя она знает, что сейчас некому прийти. Нерожденное дитя толкает ножками в живот; Берта не обращает внимания, лишь чуть больше сползает на край стула.

Часы тикают и тикают. И снова Берта Штрезова, проводившая утром мужа недобрым еловом, шепчет, томясь в ожидании: «Ах, помоги же мне!» Затем, глядя перед собой широко раскрытыми глазами, она продолжает тихо и равнодушно: «Не поможет он мне… Ни Боцману, ни Ханнингу тоже не поможет. Он вообще никому не помогает. Но как можно, чтобы муж уходил вот так, поутру, чтобы бросал жену одну с ребятами, с заботами, со всей работой по дому? И с бабами, которые в полдень будут помогать развешивать сети своим мужьям, когда мужья вернутся. Мой не вернется. Вильгельм, наверное, утонул. Но ведь, господи, так я думала уже сколько раз!.. Как все глазели на меня сегодня в полдень. Как будто сами мало нарожали. У нас пока что только третий». Она замолкает, только мысли всё бегут-бегут, такие же бессвязные, как высказанные слова. Ей, ждущей, вспоминаются имена и лица. «За мной зашла Эмми Химмельштедт, дочурка Йохена Химмельштедта. Сначала я не хотела идти, но потом подумала, что Вильгельм был бы рад меня увидеть. Лучше бы мне не ходить. Все лодки вернулись, а «Ильза» не вернулась. Кочерга был такой любезный, даже сделал несколько шагов мне навстречу. Что он там рассказывал про Линку Таммерт? Не помню уж, да не все ли равно. Они, говорят, причалили где-то за Стоггом. Не верю я этому, не верю». И вслух повторяет еще раз надрывно и громко, на всю комнату:

— Не верю я этому!

Берта Штрезова встает и, оставив неубранными тарелки, медленно раздевается, гасит пальцами коптилку и ложится в постель, печальная и безутешная, словно обиженный ребенок. Туман в ее голове все сгущается, она еще раз думает устало: «Вильгельм не должен был так уходить», — закрывает глаза, прислушивается к буре, долго не может уснуть, но, наконец, засыпает. Ее мысли, желания и тайные надежды не оставляют ее и во сне.

Часы проносятся неслышно, как дыхание, но сновидения мучительно тянутся, не переставая, с вечера до утра, ибо в них прожитый день, минувшие дни, в них эта ночь и все минувшие ночи, в них и смерть и жажда жизни. Сновидения неправдоподобны, они мимолетны. Часы долги, время есть время, а дыхание есть дыхание.

Буря угомонилась. Мороз пришел в деревню, он входит в каморку под крышей, где Евгений и Фрида, прижавшись друг к другу, спят мирно и безмятежно и не видят снов.

*

«…Вильгельм, ты весь промок, ты бледен как мел. Ты печален, Вильгельм. Ох, да ты плачешь? Почему ты не скажешь ни слова? Кто этот чужой с тобою рядом? Я никогда его не видела. Ах, это же старик Штрезов! Но он так же бледен, как и ты. Вы молчите, а я лежу здесь… Почему вы ничего не говорите?» — «Ты всегда, Берта, слишком много хочешь знать. Оно конечно, трудно тебе приходится». — «Вот то-то, что трудно. Ну, подойди, погладь меня по щеке, я больше не стану отворачиваться. Подойди же, Вильгельм. А ты стоишь и не говоришь ни слова. Вильгельм, ведь ты же не мертвец. Мертвецы не говорят. Пусть пастор Винкельман толкует сколько хочет про ангелов на небе, мы в это давно уже не верим. Этот дядя на небе никому не помог, а его ангелы — детские игрушки. На небе — облака, а бывает, что облаков нет, бывает плохая погода, а бывает хорошая, и тогда вы приходите с уловом, Вильгельм». — «Не кричи так, Берта: Отто проснется». — «Что ты, Вильгельм, он еще вовсе не родился». — «Ничего подобного, он уже родился. Ты родила его еще вчера». — «Но не здесь в гавани, Вильгельм. И это же был Евгений. Мне ведь нельзя больше иметь детей, ты же мне обещал, Вильгельм. Здесь в гавани, где ничего нет, даже кровати нет, даже стула, вообще ничего нет. Не говори же такой ерунды, Вильгельм. А что ты скажешь, дедушка Штрезов? Скажи что-нибудь. Почему вы молчите? Почему не расскажете мне, где ваша лодка, где «Чайка» дедушки Штрезова? В чем дело, отчего вы так печальны? Вильгельм, Боцман, ты же сроду не плакал, почему же ты плачешь сейчас?» — «Не спрашивай, мать, так много. Ты всегда слишком много хочешь знать. Ни к чему это». — «Наоборот, хорошо, Вильгельм, наоборот, хорошо. Надо спрашивать до тех пор, пока не узнаешь все. Все. Откуда берутся звезды, почему врет Винкельман, почему родятся дети. Нет, у меня не будет больше ни одного. Но ты должен сказать мне, Вильгельм, почему ты такой печальный? Дедушка Штрезов, в чем дело?» — «Не спрашивай, Берта, не спрашивай так много. Я — старик, я много чего повидал. Ты знаешь, что я однажды побывал даже в Швеции, два раза был в Любеке и, не далее как в прошлом году, ходил на траулере в Гамбург. Но спрашивать ты не должна. Мир немножко пестроват, и ничего больше, просто малость пестроват». — «Да, да, ты прав, ты совершенно прав. Из неважного теста черт слепил нашу землю. Черт! Но спрашивать надо, снова и снова спрашивать. Что случилось с «Чайкой» и с рыбаками, с Клаусом, и Хейном, и Фрицем? Что с ними?» — «Ничего такого, не спрашивай, жена». — «Нет, нет, Вильгельм, скажи мне, что случилось?» — «Все утонули, мать, все утонули. И Клаус, и Фриц, и тот, третий». — «Как, третий ведь здесь. Вильгельм, ты что-то от меня скрываешь. Он же стоит рядом с тобой. Это вовсе не дедушка Штрезов, это ведь Ханнинг. Где «Чайка»? Где «Чайка»?» — «Она лежит за молом. Там глубокая вода». — «Я хочу ее видеть. Ну-ка, идите вы, лежебоки, идите же, покажите мне «Чайку». — «Берта, это будет потом преследовать тебя всю жизнь, поняла? — всю жизнь!» — «Я хочу видеть, где она. Я пойду вперед. Идите за мной… Садись в лодку, Боцман, достань мне тот ящик из-под скамейки. Достань мне тот ящик — в нем спрятана вся тайна, и мне не нужно будет больше спрашивать, да я и не хочу больше спрашивать». — «Мать, это будет преследовать тебя всю жизнь». — «Открой ящик, открой… но ты не можешь, ты, оказывается, мертвец, Вильгельм, ты мертвец. А в ящике мертвый мальчик. Ладно, Вильгельм, ладно, но ты не смеешь быть мертвецом!»