— Как-то там твой отец поживает на Блинкере? — говорит он.
Стина по-прежнему сидит, опустив глаза. Тогда Боцман спрашивает еще раз:
— Так в чем дело, Стинок? Что с тобой? — и добавляет с легкой усмешкой: —Может, влюбилась?
Приближается время сумерек, скоро зажгутся свечи, скоро дети пойдут с песнями от дома к дому, скоро сочельник. Боцман и Стина сидят в полутемной кухне.
— Ах, Боцман, — говорит вдруг Стина, — поменьше спрашивай. И откуда взбрело Эмилю Хагедорну, что у меня с Бюннингом что-то было?
Эмиль Хагедорн? Ах, тот батрак из имения. Значит, Эмиль Хагедорн тоже об этом думает? Вот сейчас бы и спросить, почему в самом деле Бюннинг так печется о Стине, что же произошло между ними? Но Боцман не спрашивает. Он просто сидит здесь, и в нем бродят дрожжи минувших недель, тех многих часов, которые он скоротал вечерами вдвоем со Стиной, бродят видения ее лица, ее жестов, ее губ, ее глаз… А рядом больная, давно уж больная Берта, чей облик только оттеняет красоту этих образов юной, полной жизни Стины. И минуты в сарае воскресают в Боцмане, те минуты, когда он хотел обнять Стину, и звучат приветливые слова, которые они говорили друг другу, — он, мужчина в расцвете сил, и она, молодая девушка. И вдруг Боцману все становится ясно, Боцман чувствует: он любит эту девушку с черными косами и черными глазами, он любит ее больше, чем имеет право, больше, чем ему надлежит, и он понимает вдруг, что это чувство живет в нем уже давно. А она говорит о ком-то другом, кого он знает лишь мельком, по нескольким вечерам у Мартина Биша. Боцман понимает, что она неспроста о нем говорит. Но Боцман всегда поступает так, как велит ему чувство, он никогда не поступал иначе.
— Эх, Стинок, забудь это дело! Пусть себе думает что хочет. Всему свой черед. Пусть потомится немного, это не повредит.
Стина молчит.
— Стинок… — говорит Боцман. — Стинок, давай, что ли, я тебя поцелую…
Стина отстраняющим жестом вытягивает руку.
— Зажги свет, Боцман, — говорит она. — Ты, видно, совсем спятил с ума.
Он пропускает это мимо ушей, продолжает молча сидеть на табуретке. Тогда она встает, берет спички и коптилку. Не шевелясь. Боцман следит за ее движениями. Он смотрит на ее лицо, долго смотрит ей в глаза. Потом встает, берет Стину за руки, одной рукой крепко обвивает ее тело, другой запрокидывает ей голову и целует в губы.
Стина пытается обороняться, сопротивляться, хочет вырваться, но Боцман крепко держит ее. Он чувствует ее тело, ее мягкие губы, ощущает и ее сопротивление и не соображает больше ничего. Сказались долгие недели, прожитые с больной женой, и многие отрадные часы, проведенные со Стиной, и усталость от множества забот. Он не помнит больше слов, которые только что говорил, не помнит своих вопросов, не помнит одиноких часов труда, ничего не помнит, теперь в нем говорит только чувство. Стина пытается освободить подбородок от жесткой хватки его ладони, она бьет его кулаками. И вдруг Боцман слышит позади себя легкий шум.
Он опускает руки. Стина сдувает непокорный завиток со лба, проводит рукой по волосам.
Оба смотрят на дверь. Там, наряженный к святочному маскараду, в старом бушлате, в больших сапогах, с бородой из морских водорослей, стоит Евгений. Его взгляд устремлен попеременно то на Боцмана, то на Стину.
Вильгельм Штрезов, там, в двери, стоит твой сын. Ты не сразу узнал бы его в странном одеянии, но взгляд, холодный, изучающий взгляд, хорошо знаком тебе. И тебе кажется, что ты прочел в этом взгляде то, о чем теперь хотел бы уже забыть. Ты чувствуешь себя вором, которого застали на месте преступления, ты не сомневаешься, что Евгений видел больше, чем хотелось бы тебе. Вот каков ты сейчас, в эти считанные секунды», отпущенные тебе временем, чтобы дойти, чуть подавшись туловищем вперед, своей пружинистой походкой до порога кухни, на котором стоит твой сын.
Ты не ведаешь, что творишь. Неразбериха этих недель, беспорядок в тебе самом, тобою же самим произведенный, который сегодня уже привел тебя на последнюю грань, на край пропасти, — этот беспорядок в душе твоей еще сильнее сейчас, раз ты не остановился, раз ты видишь только эти глаза и бьешь тяжелой рукой, не разбирая места. Этими ударами ты хочешь уничтожить случившееся, зачеркнуть происшествие, которое сотворил ты сам, к которому привела тебя твоя жизнь. И ты чувствуешь это, ты знаешь в это мгновение, когда твой сын вскрикивает под ударами твоих тяжелых кулаков, как небывало велика твоя несправедливость. Раньше ты бил только тогда, когда тобой овладевал гнев, этот внезапный, дикий, неукротимый гнев, и в чем-то ты чувствовал правду на своей стороне. Но сейчас нет в тебе гнева. Вот почему ты отступаешься вдруг от сына. А он, сжавшись в комок, присел на полу и плачет, закрыв руками лицо, и только теперь начинает понимать, чему он был свидетелем.